Стипли приходилось дышать на ручку, чтобы шарик оттаивал.
– Одна, одной можно назвать ту, что вы достигли цель и осознаете шокирующее осознание, что достижение цели не завершило, не окупило вас, не сделало все в жизни «ОК», как вы, в культуре, образованы понимать, что она сделает, цель. И затем вы сталкиваетесь с фактом, то, что, как вы думали, имеет значение, не имеет значения, и потому вы повергнуты. Мы видим в истории на таких вершинах суициды людей; дети здесь сведущи тем, что называется сага Эрика Клиппертона.
– С двумя «п»?
– Именно так. Или другая возможность обречения, для достигнувших etoiles. Они достигают цель, так, и вслед радуются достижению с такой же равной страстью, как стремились к достижению. Здесь это называют Синдром бесконечной вечеринки. Знаменитость, деньги, сексуальное поведение, наркотики и вещества. Мишура. Они становятся знаменитостями взамен игроков, и поскольку они знаменитости только, пока кормят голод культуры цели на успех, фурор, победу, они обречены, потому что нельзя одновременно радоваться и страдать, а игра – всегда страдание, так.
– Наш лидер лучше Хэла, можешь завтра посмотреть, как он играет, если хочешь, Джон Уэйн. Не родственник настоящего Джона Уэйна. Компатриот нашей Тьерри, – Обри Делинт откинулся рядом с ними, от холода его втянутые щеки раскраснелись вторым румянцем – два лихорадочных арлекинских овала. – У Джона Уэйна гештальт закрыт, потому что Уэйн тупо может все, причем с такой силой, что тонко чувствующий мяч мыслитель, вроде Хэла, просто не может ничего ему противопоставить.
– Той же была и философия основателя, между кстати, обречения, отца пантера Инканденцы, который также, как мне говорили, баловал себя съемкой кино? – спросил Стипли канадку.
Путринкур слишком многозначительно пожала плечами.
– Я пришла после. Мсье Штитт, его иная цель для etoiles – идти между, – также Стипли не замечал, как женщина скакала по диалектам. – Проложить какой-либо маршрут между нуждой успеха и насмехательством над успехом.
Делинт наклонился ближе.
– Уэйн может все. Силой Хэла стало знание, что он не может все, и способность строить игру как на том, что есть, так и на том, чего нет.
Стипли притворился, что поправляет шапку, но на самом деле поправлял парик.
– Все это ужасно абстрактно для такой физической вещи.
Путринкур так пожала плечами, что подскочили очки.
– Есть противоречие. Два «я», одно не здесь. Мсье Штитт, когда основатель академии умер.
– Отец пантера, который баловал себя кино, – реглан Стипли принадлежал его жене.
Путринкур, снова вежливо кивая:
– Этот академический основатель – мсье Штитт говорит, что этот основатель изучал виды видимости.
– Единственные пределы Уэйна – тоже его сила: вольфрамовые воля и решимость, настойчивость, с которой он насаждает свою игру и свою волю противнику, совершенно не желая менять напор, если вдруг уступает, – сказал Делинт. – Уэйн тоже чувствует мяч и может играть со свечами сзади хоть весь день, но не будет: если он проигрывает или ситуация складывается не в его пользу, он просто бьет злее. Благодаря ошеломляющей силе ему удается выходить сухим из воды против североамериканских юниоров. Но вот в Шоу – Уэйн наверняка станет профи уже в следующем году, – в Шоу важнее гибкость, это ему еще предстоит узнать. Как там это называется – смирение, вот.
Казалось, что Путринкур смотрела на Стипли как-то чересчур беспечно.
– Исследование было не столько, как человек видит что-либо, но отношение между человеком и этим что-либо. Он многократно переводил этот вопрос в разные области, говорит мсье Штитт.
– Сын описал своего отца страдающим, цитирую, от «жанровой дисфории».
Путринкур наклонила голову.
– Не похоже на слова Хэла Инканденцы.
Делинт сочно шмыгнул:
– Но главная фора гештальта Уэйна перед Хэлом – голова. Уэйн – чистейшая мощь. Он не чувствует страха, жалости, раскаяния – когда очко разыграно, его как будто и не было. Для Уэйна. У Хэла удары с отскока будут даже получше уэйновских, и при желании он мог бы играть с уэйновской силой. Но Уэйн третий на континенте, а Хэл – шестой, только из-за головы. Может, Хэл и кажется на корте идеальной мертвой машиной, но он более уязвим в плане, как бы это сказать, эмоций. Хэл запоминает очки, чувствует настроения матча. Уэйн – нет. Хэл подвержен флуктуациям. Смятению. Провалам в концентрации длиной в сет. Иногда так и видно, как Хэл как бы влетает и вылетает из матча, будто душа его покидает, витает в облаках, а потом возвращается назад.
Этот самый Трельч сказал: «Вот те на».
– Так, чтобы выживать здесь для последующего, надо, наконец, уметь и то, и другое, – тихо произнесла Тьерри Путринкур на английском почти без акцента, словно про себя.
– Эта эмоциональная подверженность к отключению, как правило, черта женская. Мы со Штиттом считаем, что это вопрос воли. Самая неустойчивая воля, как правило, у местных топовых девочек. Мы видим это в Лонгли, видим в Милли Кент и Фрэнни Анвин. Не видим эту отключаемую волю в Воутах, или в Сподек, которую тоже можешь посмотреть, если хочешь.
– Это стоит увидеть на повторе, Рэй, как считаешь? – сказал этот самый Трельч.
Стипли смотрел на профиль Путринкур, пока Делинт с другого бока говорил:
– Но у Хэла воля слабее всех.
14 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
«Мановар Гриль» на Проспект: Мэтти сидел, сложив руки на коленях, в горячем звоне посуды португальского ресторана, глядел в пустоту. Официант принес ему суп. На фартуке официанта было то ли пятно крови, то ли супа, а на голове без какой-либо объяснимой причины – феска. Мэтти съел суп, ни разу не сербнув. В семье он ел аккуратнее всех. Мэтти Пемулис был проституткой и на сегодняшний день ему исполнилось двадцать три.
«Мановар Гриль» находится на Проспект-стрит в Кембридже, его окна выходят на плотное пешеходное движение между площадями Инмана и Центральной. Пока Мэтти дожидался супа, за окном на другом конце ресторана он видел, как пожилая женщина в нескольких слоях одежды, вроде нищенки, подняла все свои юбки, обнажила тощие мослы, присела на тротуар и опорожнилась прямо на виду у прохожих и забегаловки, затем собрала все свои полиэтиленовые сумки и невозмутимо скрылась из виду. Куча после опорожнения так и осталась на тротуаре, слегка дымясь. Мэтти расслышал, как студенты за соседним столиком говорили, что не знают, то ли блевануть, то ли рукоплескать.
С четырнадцати лет – большой статный паренек, с большим острым лицом, коротко стриженными волосами, улыбкой и дважды выбритым подбородком. Теперь еще чуть лысеющий с высокого чистого лба. Вечная улыбка, которую он будто пытается сдержать, но не может. Папка всегда говорил ему «хватит лыбиться».
Площадь Инмана: Маленький Лиссабон. В супе плавают кусочки кальмара – когда Мэтти их жует, у него напрягается все лицо.
Теперь на тротуаре за окном над головами забегаловки два бразильца в брюках клеш и высоких ботинках, – похоже, назревает уличная драка: один надвигается, второй отступает, не отрывают друг от друга глаз, ни один не наступает в остатки опорожнения, говорят на повышенных тонах на уличном португальском, приглушенном окнами и горячим гулом, но оба озираются, а потом показывают себе на грудь, типа: «Это ты мне?» Затем надвигающийся неожиданно бросается вперед, и оба исчезают за правой рамой окна.
Папка Мэтти приплыл на пароходе из Лаута в Ленстер в 1989 году. Мэтти было три или четыре. Папка вкалывал в южных доках, крутил канаты, толстые, как телефонные кабели, в высокие бухты, и умер, когда Мэтти было семнадцать, после жалоб на панкреатит.
Мэтти оторвался от хлеба, который макал в суп, и увидел, как за окном идут две худосочные девушки разных рас – одна ниггерша, – даже не глянув на говно, которое все обходили; а затем в паре секунд позади них – Бедного Тони Краузе, которого из-за брюк и шляпы Мэтти сперва даже не признал, пока не опустил взгляд и не поднял его опять: выглядел Бедный Тони Краузе премерзко: осунувшийся, с ввалившимися глазами, не просто больной – одной ногой в могиле, лицо зеленовато-белого цвета морской фауны глубочайшего дна, не столько живой, сколько немертвый, от бедного старого Бедного Тони остались только боа, красная кожаная куртка и узнаваемая манера, с которой он на ходу держал руку у ложбинки горла, про нее Эквус Риз всегда говорил, что она напоминает то, как спускаются по винтовым лестницам на какой-нибудь светский раут старлетки из черно-белой эры – Краузе не столько шагал, сколько бесконечное количество раз величественно входил в очередное пространство, с надменностью королевы, теперь вселяющей одновременно отвращение и уважение, учитывая чахлую наружность Краузе за окном «Гриля», глядящего сквозь или на двух тощих девушек, бредущих перед ним, следуя за ними с правой стороны окна.
Папка начал трахать Мэтти в зад, когда Мэтти исполнилось десять. В гузно дрючить. Мэтти помнит все в деталях. Иногда ему попадались люди, которые во взрослом возрасте после неприятных случаев в детстве заблокировали все самое неприятное и забыли. Мэтти Пемулис не такой. Он помнит каждый сантиметр каждого раза. Отец за дверью комнатушки, где спали Мэтт и Микки, поздно ночью, кошачьим глазом полоска света из коридора в щели двери, которую приоткрывает папка, дверь на смазанных петлях открывалась с неумолимой неторопливостью встающей луны, тянулась по полу тень папки, а затем за ней проскальзывал он сам во всей плоти, пересекал залитый лунным светом пол в перештопанных носках, и несло от него, как Мэтти узнает позже, крепким пивом, но в том возрасте они с Микки, когда его чуяли, называли запах как-то еще. Мэтти лежал и притворялся, что спит; он не знал, зачем сегодня притворялся, будто не знает, что пришел отец; ему было страшно. Даже в первый раз. Микки всего пять. Каждый раз одно и то же. Папка пьян. Его слегка мотыляло на каждом шаге. Но брел украдкой. Как-то умудряясь не сломать шею на игрушечных грузовичках и машинках, разбросанных по полу, в первый раз оставленных случайно. Садился на край кровати, так что от веса менялся ее наклон. Разило табаком и чем-то еще, когда он пьян, его дыхание всегда громкое. На краю кровати. «Будил» Мэтти, тряс, пока не приходилось притвориться, что он проснулся. Спрашивал, как он, спит, да, уснул, что ль. Нежность, ласка, не очень похожие на настоящую чистокровную ирландскую отцовскую любовь, широту души человека без грин-карты, который ежедневно горбатится за кусок хлеба для семьи. Ласка, чем-то неощутимо непохожая и на это, и на другую широту души – пьяную, когда настроение непредсказуемо и никогда не знаешь, чего ждать в следующую минуту – поцелуй или подзатыльник, – нельзя объяснить, в чем или как, но просто непохоже. Но все же ласка. Нежность, ласка, низкое мягкое приторное горячее вонючее дыхание, мягкие извинения за какие-нибудь сегодняшние проявления дикости или дисциплины. Как теплая от подушки щека и подбородок ложились в ложбинку ладони, как огромный мизинец гладил ложбинку между подбородком и горлом. Мэтти сжимался: робеем, а, сына, страшно, да? Мэтти сжимался, даже когда знал: сжимающий страх – отчасти причина того, почему папка злился: а кого это мы боимся, а? Эт что это сына собсного папки боится? Будто папка, который день ото дня спину горбатит, какой-то. Что, раз папка сыну любит, он сразу и.? Будто Мэтти имеет право лежать с едой в животе, за которую вкалывал папка, под одеялом, за которое вка