лывал папка, и считать его каким-то.? Что в гузно дрючить буду, чтоль, боишься. Думаешь, папка пришел поговорить с сыной, обнять на ночь, а у самого на уме токо дрючево? Будто сына – какая-то сорокадолларовая блядь из доков? Будто папка –. Вот кем ты меня считаешь. Вот, значит, кем ты меня считаешь. Мэтти вжимался в плоскую подушку, за которую вкалывал папка, пружины раскладной кровати пели от его страха; он дрожал. Ну что, тогда я те устрою ровно то, чего робеешь. Буду, кем считаешь. Мэтти быстро понял, что его страх как-то разжигает, папке только больше хочется. Он был не в силах не бояться. Он пытался, пытался, ругал себя, что трус, что заслужил, – что угодно, только не звал отца. Только много лет спустя он вдруг понял: папка дрючил бы его в гузно при любом раскладе. Что все было предрешено еще до первой щелки света у двери, и что бы Мэтти ни чувствовал и ни выдавал, не имело значения. Не блокировать – полезней, потом можно вдруг до чего-то дойти, со зрелой точки зрения; можно понять, что ни один сына на планете не мог заслуживать такое, никак. Став постарше, он просто лежал, когда папка его будил, и притворялся, что спит дальше, даже когда от встряски стучали зубы под блуждающей улыбкой, которая, решил Мэтти, всегда появляется на лице по-настоящему спящих людей. Чем сильнее тряс отец, тем крепче Мэтти зажмуривал глаза, сильнее улыбался и тем громче становился мультяшный храп, перемежаемый присвистом выдоха. Микки на своем топчане у окна всегда был нем как могила, на боку, спрятавшись лицом к стене. Между ними – никогда ни слова ни о чем больше, чем о шансах поцелуя/подзатыльника. Наконец папка хватал его за плечи и переворачивал на живот с возгласом отвращения и фрустрации. Мэтти думал, может, хватает одного запашка страха, чтобы это заслужить, пока (много позже) у него не появилась зрелая точка зрения. Он помнил овальный звук крышки, слетающей с банки петролатума, – этот особенный, как камень в омут, хлоп вазелиновой крышечки (без защиты от детей даже в эру крышек с защитой от детей), бормотание папки, когда он размазывал, ледяной гадкий холодный палец там, когда папка грубо мазал шоколадку, темную звезду Мэтти.
Только зрелая точка зрения после многих лет и пережитого опыта позволяет Мэтти быть благодарным хоть за что-то – папка хотя бы пользовался смазкой. Загадку происхождения его явного знакомства с вазелином и ночным его применением не проясняет даже взрослая точка зрения, не помогает Мэтти дойти, даже сейчас, в двадцать три.
Некоторые, услышав, скажем, про цирроз или острый панкреатит, представляют, как больной хватается за живот, будто застреленный актер из старых фильмов, и тихо испускает дух с сомкнутыми веками и умиротворенным лицом. Папка Мэтти умер, захлебываясь аспирированной кровью, настоящим фонтаном самой темной на свете крови, Мэтти, как после бурого душа, держал его за желтые запястья, а мамка металась по отделению в поисках реанимационной команды. Аспирированные частички были такие взвешенные, как почти распыленные, и висели в воздухе над койкой, пока он испускал дух с широко распахнутыми кошачье-желтыми глазами и лицом, перекошенным самой премерзкой окоченевшей ухмылкой боли, с непознаваемыми последними мыслями (если они вообще были). До сих пор первый тост Мэтти поднимал за это последнее воспоминание об отце, когда бы ни решал себя побаловать 278.
11 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Первым делом после ужина Хэл заглядывает для порядка в комнату Штитта у вестибюля Админки, чтобы получить ЦУ по поводу того, что пошло наперекосяк в матче против Стайса. И, может, получить какуюнибудь наводку, зачем ему вообще пришлось играть на людях с Тьмой перед самым «Вотабургером». Т. е. что могла означать выставочная игра. Это все бесконечное напряжение среди эташников из-за того, как тебя видят тренеры, оценивают прогресс – падают твои акции или растут. Но в комнате один О. Делинт, углубленный в какую-то несоразмерно большую таблицу-характеристику, лежит без рубашки на голом полу, подложив руку под подбородок, с фломастером наготове, и говорит, что Штитт укатил куда-то на мотоцикле за сладостями, но присаживайся. Предположительно, не на пол. Так что Хэл подвергся нескольким минутам разбора полетов от Делинта, вкупе со статистикой из головы проректора. Спина у Делинта бледная и усеяна созвездиями красных ямок от старых прыщей, хотя его спина – ничто по сравнению со спиной Сбита или Шоу. В комнате плетеное кресло и деревянный стул. На полу рядом с Делинтом серо мерцает жидкокристаллический экран ноутбука. В комнате Штитта до боли в глазах светло и нет ни крупинки пыли, даже в самых дальних углах. Огоньки музыкального центра Штитта горят, но ничего не играет. Ни Хэл, ни Делинт не упоминают ни присутствовавшего на трибунах профайлера Орина, ни долгую и довольно подозрительную беседу этой крупной дамочки с Путринкур. В шапках огромной таблички на полу имена Стайса и Уэйна, но не Хэла. Хэл говорит, что не понимает, то ли допустил какую-то простейшую тактическую ошибку, то ли просто был не в ударе, то ли чего вообще.
– Ты там просто не состоялся, пацан, – аттестует его Делинт. Затем приводит несколько регрессированных значений, чтобы подкрепить свои слова, про это несостояние. От его выбора слов у Хэла кровь стынет в жилах.
После чего во время предположительно обязательного вечерного учебного часа и невзирая на три главы подготовки к госам, которые стоят в его же собственном графике подготовки, Хэл сидит один в Комнате отдыха 6, положив перед собой на диване больную ногу, рассеянно напрягает лодыжку, прижав второе колено к груди, сжимает мяч неигровой рукой, жует «Кадьяк» и сплевывает прямо в мусорку без пакета, с нейтральным выражением лица, смотрит развлекательные картриджи покойного отца. Любой бы, кто увидел его в этот вечер, сказал, что Хэл в депрессии.
Он смотрит несколько картриджей подряд. Смотрит «Американский век через кирпич» и «Брачное соглашение между Раем и Адом», и потом начало «Пропал ценный купон», которое выводит из себя, потому что это целиком монолог какого-то мелкого очкастого сверстника Майлса Пенна и Хита Пирсона, такого же вездесущего в творчестве Самого, как Рит и Бэйн, но имя которого Хэл, хоть убей, вспомнить не может. Смотрит кусочки из «Смерти в Скарсдейле» и «Союза скрывающихся на публике в Линне», «Различных огоньков» и «Ликов боли». В Комнате отдыха под обоями теплоизоляция, она практически звуконепроницаема. Хэл смотрит половину «Медузы против Одалиски», но быстро выдергивает, когда зрители в зале начинают превращаться в камень.
Хэл изводит себя, представляя, как смуглые типы с оскалами угрожают извести различных дорогих ему людей, если Хэл не вспомнит имя пацана из «Ценного купона», «Юриспруденции низкой температуры» и «Помаши бюрократу на прощание».
На стеклянных полках КО6 два картриджа с интервью Самого на различных арт-форумах местного значения, которые Хэл смотреть не собирается.
Легкое мигание света и незаметная смена давления в комнате – из-за того, что глубоко внизу в туннелях под Админкой раскочегаривают печи ЭТА. Хэл беспокойно ерзает на диване, сплевывая в мусорку. Почти неощутимый запах паленой пыли – тоже от печи.
Вторичная поучительная короткометражка, которая Хэлу нравится и которую он прогоняет дважды – «Помаши бюрократу на прощание». Бюрократ из какого-то стерильного офисного комплекса с флуоресцентным освещением – фантастически эффективный работник днем, однако по утрам испытывает ужасные трудности с пробуждением и постоянно опаздывает на работу, что для бюрократии непорядочно, неприемлемо и вообще противоестественно, и мы видим, как этого бюрократа вызывают к руководителю в кабинку из рифленого стекла, и руководитель – в невероятно устаревшем костюме с лежащим поверх лацканов цвета ржавчины воротником рубашки – говорит бюрократу, что он замечательный работник и хороший человек, но его хронические неявки по утрам не лезут ни в какие ворота, и если это повторится, бюрократу придется искать другой офисный комплекс с флуоресцентным освещением. Неслучайно увольнение в бюрократии называется «прекращением деятельности» – с онтологическим оттенком, и бюрократ покидает кабинку руководителя должным образом потрясенным. Этой ночью они с женой обходят весь свой кондоминиум в стиле баухаус и собирают все будильники, какие у них только есть, каждый из которых – электронный, цифровой и точный до секунды, и набивают ими спальню, так что там стоит не меньше дюжины часов с цифровым сигналом на 06:15. Но в эту ночь происходит сбой питания, и все часы или сбиваются на час, или просто бесконечно мигают 00:00, и бюрократ на следующе утро все равно просыпает. Встает поздно, лежит и какое-то время таращится на мигающие 00:00. Вопит, хватается за голову, накидывает неглаженую одежду, шнурки завязывает в лифте, бреется в машине, пролетая на красный свет до самой станции электрички. Электричка в 08:16 в Сити подъезжает к нижнему перрону станции как раз тогда, когда машина мчащего во весь дух бюрократа визжит шинами на парковке станции, так что бюрократ видит крышу ждущего поезда через парковку. Это самый последний темпорально-доступный поезд: если бюрократ его пропустит, он опять опоздает, и прекратит деятельность. Он влетает на паркоместо для инвалидов и бросает машину как попало, перескакивает через турникет и бежит по лестнице на седьмую платформу как раз ко времени, с выпученными глазами и весь в мыле. Люди кричат и бросаются с дороги в стороны. Пока он несется сломя голову по длинной лестнице, не спускает глаз с открытых дверей электрички в 08:16, мысленно умоляя их подождать еще чуть-чуть. Наконец, в мороженом слоу-мо, бюрократ прыгает с седьмой снизу ступеньки и скачет в открытые двери электрички, и в полете врезается на полном ходу прямо в мальчишку с серьезным лицом, очками с толстыми линзами, галстуком-бабочкой и такими типичными ботанскими школьными шортиками, который семенил вдоль перрона с высокой башней коробок в аккуратной бандероли. Бдыщ, столкновение. И бюрократ, и мальчишка отшатываются от удара. Пакеты мальчишки разлетаются по всей платформе. Мальчишка восстанавливает равновесие и стоит огорошенный, с перекошенными очками и бабочкой