Бесконечная шутка — страница 191 из 308

Джоффри Дэй подмечал, что у большинства жильцов-мужчин Эннет-Хауса есть особые когномены для своих гениталий. Напр., «Бруно», «Джейк», «Клык» (Минти), «Одноглазый монах», «Фрици», «Рассел, Мускул Любви». Он предполагает, что это классовый обычай: ни у него, ни у Юэлла, ни у Кена Эрдеди нет имен для своих Блоков. Как и Юэлл, Дэй заносит в свой дневник данные по компаративистике классов. Дуни Глинн назвал свой пенис «Бедный Ричард»; Чандлер Фосс признался, что его прозвище – «Бам-Бам». Ленц нарек собственный Блок «Страшным Кабаном». Дэй скорее умрет, чем признается, что скучает по Ленцу или его монологам о Кабане, довольно частым. Данный пенис, любопытно, был на два-три оттенка темнее остального Ленца, как иногда бывает с пенисами людей. Ленц потрясал им перед соседями всякий раз, когда нужно было подчеркнуть мысль. Он был короткий, толстый и тупорылый, и Ленц говорил о Кабане как о натуральном образце так называемого польского проклятья, а именно невыдающейся длины, но отрезвляющего диаметра: «Дно не пробьет, а вот бока порвет, братиша». Так он описывал «польское проклятье». Удивительное количество записей в Реабилитационном дневнике Дэя посвящено цитатам Р. Ленца. Благодаря выселению Ленца в трехместную спальню к Дэю перевели налогового поверенного Крошку Юэлла. Юэлл – единственный человек, способный поддерживать беседу, которую можно было не побояться назвать глубокой, и Дэй пришел в замешательство, когда после пары ночей обнаружил, что почти скучает по Ленцу, его одержимости временем, его болтовне, его манере стоять на руках у стены в одних трусах или потрясаниям Кабаном.

И что касается жилицы Эннет-Хауса Кейт Гомперт и проблемы депрессии:

Некоторые психиатрические пациенты – плюс определенный процент людей, которые в поисках хорошего самочувствия становятся настолько зависимы от препаратов, что, когда от препаратов приходится отказаться, переживают травму утраты, задевающую самые базовые системы души, – эти люди не понаслышке знают: у так называемой депрессии много видов. Один из них слабый, иногда называется ангедонией 280 или попросту меланхолией. Это некий духовный ступор, при котором человек теряет способность чувствовать удовольствие или привязанность к тому, что когда-то казалось важным. Заправский боулер уходит из лиги и сидит дома, тупо пялясь по вечерам в картриджи про кикбоксинг. Гурман забывает про еду. Сладострастник обнаруживает, что его возлюбленный Блок внезапно стал бесчувственным придатком, болтающимся без толку. Любящая жена и мать обнаруживает, что мысль о семье внезапно трогает не больше теоремы Евклида. Такой эмоциональный новокаин, эта депрессия, и хотя она не особенно болезненная, из-за ее омертвения теряешься и. ну, депрессуешь. Кейт Гомперт всегда представляла подобное состоянии ангедонии как радикальное абстрагирование от всего, выхолащивание вещей, некогда имевших эмоциональное содержание. Понятия, которыми бросаются и принимают за должное люди без депрессии, – счастье, жизнерадостность, вкус, любовь, – освежевываются до самых костей и редуцируются до абстрактных идей. У них, так сказать, есть денотация, но нет коннотации. Ангедоники еще могут говорить о счастье, смысле и проч., но они потеряли способность что-то в них чувствовать, понимать их, надеяться на них или верить, будто те существуют в какой-либо форме, кроме концептуальной. Все вокруг становится собственным очертанием. Предметы становятся схемами. Мир – картой мира. Ангедоники могут передвигаться, но не имеют привязки к местности. Т. е. ангедоники становятся, согласно жаргону бостонских АА, Неспособными к Идентификации.

Стоит отметить, что стандартная точка зрения юных эташников на самоубийство доктора Дж. О. Инканденцы объясняет смерть через микроволновку как раз подобной ангедонией. Наверное, потому что ангедония часто ассоциируется с кризисами, которые переживают крайне целеустремленные люди, к определенному возрасту достигшие всего, о чем они мечтали, или даже больше. Кризис типа «какой-во-всем-этомсмысл» американцев среднего возраста. На самом деле вовсе не это на самом деле сгубило Инканденцу. На самом деле предположение, что он достиг всех целей и обнаружил, будто достижение не привнесло в бытие смысла или удовольствия, больше говорит о самих студентах ЭТА, чем об отце Орина и Хэла: все еще под большим впечатлением от делинтоподобных философий морковки перед носом тренеров из родных городов, чем от парадоксальной школы Штитта/Инканденцы/Лайла, юные спортсмены, которые не могут не измерять всю свою ценность положением в рейтинге, воспринимают идею, что по достижении целей попрежнему обнаруживаешь гложущее чувство никчемности, как такую психологическую буку, ей еще можно оправдать, почему по дороге на утренние тренировки они останавливаются понюхать цветы вдоль дорожек ЭТА. Идея, что достижение не дает автоматически внутренней ценности, для них, в их возрасте, все еще абстракция, примерно как перспектива собственной смерти – «Кай смертен» и т. д. В глубине души Граалем они по-прежнему представляют соревновательную морковку. Если они говорят об ангедонии, то скорее по традиции. Ну не забывайте, они все же по большей части дети. Только послушайте любые разговоры до-16 в душевой или в очереди в столовой: «Привет, ты как?» – «На этой неделе восьмой, вот как». Так и поклоняются морковке. За возможным исключением измученного Ламонта Чу, все они еще живут иллюзией, что второй четырнадцатилетний в континентальном рейтинге чувствует себя ровно вдвое ценней, чем 4-й по континенту.

Иллюзия – не иллюзия, а живется так неплохо. Пусть даже недолго. Вполне возможно, что маленькие дети в ЭТА с низким рейтингом пропорционально счастливей детей с высоким рейтингом, ведь мы-то (в основном уже не дети) знаем: похоже, человека куда более заряжает хотеть что-либо. А может, это только инверсия все той же иллюзии.

Хэл Инканденца, хоть он пока даже приблизительного представления не имеет, зачем его отец на самом деле засунул голову в специально подготовленную микроволновку в Год Шоколадного Батончика «Дав», в целом уверен, что не из-за стандартной американской ангедонии. Сам Хэл не переживал каких-либо полноценных эмоций уровня «буря во внутреннем мире» с самого детства; «жизнерадостность» и «ценность» для него не более чем некоторые параметры в отвлеченных уравнениях, он умеет ими манипулировать, умеет убедить всех – кроме себя, – что он правда там, внутри своей оболочки, и правда человек, – а на самом деле он еще более робот, чем Джон Уэйн. В чем ему среди прочего трудно с Маман – Аврил Инканденца уверена, будто знает его как человека изнутри и снаружи, причем с богатым внутренним миром, а на самом деле, как знает Хэл, внутри него и нет ничего. Его Маман Аврил слышит внутри него собственное эхо, вот и думает, что слышит его самого, отчего Хэл в последнее время чувствует то единственное, что действительно чувствует максимально: он одинок.

Может быть любопытно, что популярное искусство США нового тысячелетия воспринимает ангедонию и внутреннюю пустоту как что-то крутое и модное. Может, это рудименты романтической глорификации Weltschmerz'а, что означает «мировая усталость» или «модный сплин». Может, дело в том, что над искусством здесь работают умудренные люди старшего поколения с мировой усталостью, а потребляют его уже люди молодые, которые не только потребляют, но и ищут подсказки, как быть крутым, модным, – и держите в уме: для детей и молодежи быть модным и крутым – то же самое, что быть любимым, принятым, своим и таким Неодиноким. Какое там социальное давление. Это же скорее социальный голод. Нет? Мы входим в духовный пубертатный период, когда вдруг осознаем, какой это великий трансцендентальный ужас – одиночество, исключенное заточение в самом себе. Стоило нам дорасти до этого возраста, как мы были готовы отдать или принять все, надеть любую маску, чтобы влиться, стать своими, не Одинокими, – мы, молодые. Искусство США – наш путеводитель по вливанию. Руководство для чайников. Нам показывают, как создавать маски сплина и черствой иронии с самого нежного возраста, когда лицо еще податливое, чтобы принять форму любой маски. А потом он так и остается – скучающий цинизм, что спасает нас от сопливых сантиментов и неумудренной наивности. На этом континенте сентиментальность равна наивности (по крайней мере, с Реконфигурации). Умудренным зрителям всегда нравился в «Американском веке через кирпич» Дж. О. Инканденцы неприкрытый тезис, что наивность – последний смертный грех в теологии Америки рубежа тысячелетий. А раз грех – такая штука, о которой можно говорить только фигурально, вполне естественно, что короткий мрачный картридж Самого был в основном о мифе, а именно том странно неотвязном американском мифе, что цинизм и наивность – вещи взаимоисключающие. Хэл, пусть и пустой внутри, но не тупой, про себя рассуждает: то, что считается крутой и циничной трансцендентальностью над сентиментальностью, – на самом деле какой-то страх быть человеком по-настоящему, ведь быть человеком по-настоящему (по крайней мере, как он это представляет) – это, наверное, неизбежно значит быть сентиментальным, и наивным, и склонным к соплям, и вообще жалким, быть в каком-то основном внутреннем плане инфантильным, быть каким-то странным на вид дитем, которое анакликтически ползает по карте мира с большими глазами на мокром месте и мягкотелой конституцией, огромным черепом, фонтаном соплей. Что среди прочего в Хэле, наверное, действительно американское – это как он презирает то, без чего на самом деле одинок: вот это отвратительное внутреннее «Я» с недержанием сантиментов и потребностей, что скулит и корчится под крутой пустой маской, ангедонией 281.

Главный и знаменитый образ «Американского века через кирпич» – струна пианино, которая вибрирует – кажется, на высокой «ре» – вибрирует и издает очень нежное неприукрашенное, понятно, соло, а потом в кадре появляется большой палец – короткий, мокрый, бледный и при этом грязный пальчик, с неопрятной грязью под уголками ногтя, маленький и без морщин, очевидно, детский, – и когда он касается струны, нежный высокий звук тут же угасает. А за ним следует мучительная тишина. Чуть позже, после язвительной и дидактичной панорамной истории кирпича, мы снова встречаем струну, и пальца нет, и высокая нежная нота возвращается, исключительно чистая и соло – и все же теперь отчего-то, с усилением звука, какая-то как будто прогнившая изнутри, что-то в этой высокой «ре» приторное, перезрелое, поте