с ее личного папочки рассказывал, как ее личный папочка свою личную мамочку «чуть ли не в перл возводил». Батареи на женской половине Эннет-Хауса грели всегда, 24/7/365. Сперва Джоэль думала, что многоваттная материнская любовь миссис Аврил Инканденцы и сломала Орина, обострив контраст с отдаленным погружением в себя Джима, которое в сравнении и могло показаться непризнанием или неприязнью. Что, может, из-за этой любви Орин стал слишком эмоционально зависим от матери – с чего еще ему переживать такие душевные терзания, когда внезапно появился младший брат – с особыми ограниченными возможностями и потребностью в еще большем материнском внимании, чем Орин? Орин однажды ночью на футоне в их квартире вспоминал для Джоэль, как втихую брал и волочил мусорное ведро, и переворачивал, и ставил рядом с особой колыбелью новорожденного брата, поднимая высоко над головой тяжелую пачку «Квакер Оутс», чтобы размозжить головку этого ребенка, с которым все вечно возятся. За семестр до этого Джоэль получила пятерку с минусом по возрастной психологии. И зависимый еще и психологически, Орин, как будто, или даже метафизически – Орин говорил, что когда рос – сперва в обычном коттедже в Уэстоне, а затем в академии в Энфилде, – когда рос, делил про себя человеческий мир на тех, кто открыт, читаем, достоин доверия, и таких скрытных и замкнутых, что понятия не имеешь, что они о тебе думают, разве что только вполне можешь представить, что ничего такого уж расчудесного, иначе зачем скрывать? Орин признавался, что начинал замечать, как сам становится как раз таким скрытным, пустым и замкнутым, к концу юниорской карьеры, несмотря на панические попытки Маман спасти его от скрытности. Джоэль вообразила тогда 30 000 голосов стадиона «Никерсон» БУ, открыто ревущих в одобрении, – звук взмывает с пантом до какого-то амниотического пульса чистейшего позитива. Против степенных и сдержанных аплодисментов тенниса. Как же легко все было видеть и понимать, тогда, слушая, когда она любила Орина и сочувствовала ему, бедному несчастному богатому и многообещающему мальчишке, – все это до того, как она познакомилась с Джимом и его Творчеством.
Джоэль отскребала обесцвеченный квадрат отпечатков пальцев вокруг выключателя света, пока влажная салфетка не расползлась в бяку.
Никогда не доверяйте мужчине, если он говорит о своих родителях. Каким бы высоким и басовитым он ни казался, родителей он видит с точки зрения маленького ребенка, по-прежнему, и так будет всегда. И чем несчастней было детство, тем более отсталой будет его точка зрения. Этому она научилась на горьком опыте.
«Бяка» – это было слово ее мамы для маленьких катышков сонной слизи, которая появляется в уголках глаз. Ее личный папочка называл их «глазные козявки» и вытирал их ей свернутым уголком своего платка.
Но при этом и не сказать, что родителям на тему воспоминаний об их детях доверять можно.
Дешевый стеклянный абажур на потолочной лампочке был черным от скопившейся пыли и дохлых жуков. Некоторые жуки выглядели так, будто принадлежат давно вымершим видам. Один только верхний слой пыли наполнил пол пустой коробки от Carefree. Для более упрямой въевшейся грязи требовались уже металлическая губка и аммиак. Джоэль отложила абажур до лучших времен, когда сбегает на кухню выкинуть множество коробок грязи и мокрых «Клинексов» и захватит из-под раковины принадлежности калибром посерьезнее типа губок Chore.
Орин сказал, что она третья по чистоплюйности из всех, кого он знал, после его Маман и бывшего игрока, с которым он играл в паре, с обсессивно-компульсивным расстройством – двойной диагноз, который встречался в УРОТе повсеместно. Но в то время подтекст прошел мимо нее. В то время ей и в голову прийти не могло, что ее привлекательность для Орина могла быть так или иначе связана с его матерью. Больше она переживала, что Орина привлекала только внешность, насчет которой ее личный папочка предупреждал, что на сладчайший мед слетаются самые гадкие мухи, так что берегись.
Орин и близко не был похож на ее личного папочку. Когда Орин выходил из комнаты, она не испытывала облегчения. Когда она бывала дома, ее личный папочка как будто не покидал комнату дольше чем на несколько секунд. Ее мать сказала, что даже бросила и думать поговорить с ним, когда Пуся приезжала домой. Он как на поводке плелся за ней из комнаты в комнату, какой-то даже жалкий, обсуждая жезлы и низкокислотную химию. Как будто она выдыхала, когда он выдыхал, и наоборот. Куда не пойдешь, он уже там. Все время ощущалось его присутствие. Ощущение его присутствия пронизывало комнату и задерживалось после его ухода. Отсутствие же Орина – из-за учебы или тренировок – опустошало квартиру. Казалось, когда он уходил, из нее высасывали воздух и стерилизовали еще даже до того, как начиналась уборка. Без него она не чувствовала себя одиноко, но скорее чувствовала себя одной, каково будет оказаться одной, и потому она – не какая-нибудь дурочка же 305,– возводила фортификации реально заранее.
Познакомил их, конечно, именно Орин. Была у него такая идея-фикс, что Самому захочется ее использовать. В Творчестве. Она была слишком красива, чтобы не захотеть найти ей применение, запечатлеть. И лучше уж Сам, чем какой-нибудь тщедушный академик. Джоэль возражала против всей этой идеи в целом. Была у нее присущая умным девочкам неловкость из-за своей красоты и производимого ею эффекта на людей – опаска, многократно усиленная предупреждениями личного папочки. А еще важнее – ее интересы лежали по другую сторону объектива. Она сама займется запечатлением, уж не переживайте. Ей хотелось снимать, а не сниматься. Было у нее смутное презрение начинающих режиссеров к актерам. Хуже того, истинная цель прожекта Орина была психологически очевидной: он думал, что через нее сумеет как-то сблизиться с отцом. Что он уже представлял, как они ведут взвешенные беседы и морщат лбы на темы внешности и игры Джоэль. Треугольник взаимоотношений. От этого ей было совсем нехорошо. Она предполагала, что Орин подсознательно хочет, чтобы она стала проводником для него самого и «Самого» – каким, судя по его рассказам, была его мать. Ей было нехорошо от того, как разгоряченный Орин предсказывал, что отец просто не сможет удержаться, чтобы «не использовать» ее. Ей было сверхнехорошо от того, как Орин называл отца «Сам». Это уже было болезненно вопиюще, с точки зрения задержки развития. Плюс ей было нехорошо – ненамного слабее, чем как она, возражая, преувеличивала на футоне, – ей было нехорошо от самой перспективы иметь хоть какое-то отношение к человеку, который так ранил Орина, человеку таких чудовищных роста, холодности и отдаленной скрытности. Джоэль услышала с кухни вой и грохот, в сопровождении туберкулезного хохота Макдэйда. Дважды Шарлотта Трит вскакивала во сне, блестящая от температуры, и говорила глухим мертвым голосом что-то очень похожее на «Трансы, в которых она не дышала», а потом падала назад, отключалась. Джоэль пыталась определить источник странного прогоркло-коричного запаха, исходящего из угла шкафа, заваленного вещами. Это особенно непросто, когда трогать чужие вещи запрещается.
Она могла бы догадаться и по Творчеству. Его Творчество было любительским, увидела она, когда Орин попросил у брата – неотсталого – одолжить им парочку копий «только для чтения» Чокнутого Аиста. Может, «любительский» – не то слово? Вернее сказать, творчество гениального оптика и техника, который был любителем в любых настоящих социальных взаимодействиях. Технически великолепное, Творчество, с покадрово продуманными освещением и ракурсами. Но при этом до странного выхолощенное, пустое, без какого-либо ощущения драматического направления – никакого нарративного движения в направлении к настоящей истории; никакого эмоционального движения в направлении к зрителю. Как общаться с заключенным через пластиковое окно по телефону, отзывалась о ранних работах Инканденцы старшекурсница Молли Ноткин. Джоэль они казались больше похожими на разговоры очень умного человека с самим собой. Она задумывалась о значении прозвища «Сам». Холодные. «Брачное соглашение Рая и Ада» – язвительное, заумное, китчевое, кичливое, циничное, технически умопомрачительное; но и холодное, любительское, скрытное: без риска сочувствия иовоподобному протагонисту, которого, показалось ей, зритель должен был видеть как клоуна на ярмарке над бочкой с водой. Высмеивания «инвертированных» жанров: веселые, с фигой в кармане и иногда глубокие, но и какие-то условные, будто разминка пальцев какого-то подающего надежды пианиста, который отказывается реально сесть и что-нибудь сыграть, чтобы эти надежды испытать. Даже в студенчестве Джоэль была уверена, что пародисты не лучше преданных фанатов, но в ироничных масках, а сатира обычно – творчество людей, которым нечего сказать самим 306. «Медуза против Одалиски» – холодная, аллюзивная, замкнутая, враждебная: единственное чувство к зрителю – презрение, метазрители в театре фильма представлены неодушевленными предметами задолго до того, как начинают превращаться в слепой камень.
Но встречались и проблески чего-то еще. Даже в ранних работах, еще до того, как Сам совершил скачок, дугу которого она помогла продлить, к нарративно антиконфлюэнциальной, но неиронической мелодраме, когда бросил свои технические фейерверки и попытался заставить персонажей зашевелиться, хоть и безрезультатно, и проявил смелость, отказался от всего, что умел, и решительно пошел на риск показаться любителем (каким и являлся). Но даже в раннем Творчестве – какие-то проблески. Такие скрытные и быстрые. Чуть ли не украдкой. Она их замечала, только когда смотрела одна, без Орина и его вечного диммера, с ярко горящей люстрой в гостиной, как ей нравилось – нравилось видеть в комнате с экраном и себя, и все остальное, а Орину больше нравилось сидеть в темноте и целиком нырять в то, что он смотрел, раскрыв рот, – ребенок, которого вырастило кабельное многоканальное ТВ. Но вот Джоэль начала – на повторных просмотрах, изначальной целью которых было изучить, как он строит мизансцену, для продвинутого курса раскадровки, которым она не на шутку увлеклась, – она начала замечать какие-то проблески. Три коротких кадра «М. п. О.» с профилями великолепных противниц, искаженными каким-то внутренним конфликтом до неузнавания. Каждый монтаж с проблеском измученного лица сопровождался падением с кресла окаменевшего зрителя. Всего три доли секунды, не больше, промелькнувшей боли на лицах. И боли не от ран – они же так и не касаются друг друга, пока кружат с зеркалами и мечами; у обеих была непробиваемая оборона. А скорее их словно глодало заживо то, что их красота делала с теми, кого так манила, к сцене, как будто предполагали проблески. Но и всего три проблеска, каждый почти на подсознательной скорости. Случайность? Но во всем этом странном и холодном фильме не были случайными ни единый кадр или склейка – все действо, очевидно, раскадрировали вплоть до секунды. Наверняка это труд не на одну сотню часов. Поразительная техническая дотошность. Джоэль все пыталась поймать проблески мучений на лицах на паузу, но то были первые дни картриджей «ИнтерЛейса», и пауза тогда еще искажала экран и не давала изучить то, что хотелось. Плюс у нее возникло жутковатое ощущение, что режиссер специально ув