– Мы, я не употребляю никакие наркотики. Я пью с малой частотой.
– Ну, надо заметить, ты успешно наверстываешь упущенное.
– Если я пью, то я пью много. Таков обычай моего народа.
– Мама даже не держала алкоголь дома. Говорила, что из-за него ее отец врезался в стену и погубил всю семью. И как же меня задолбало это слушать. Я сюда зашла только. а мы где?
– Это – здесь клуб джаза площади Инмана «У Райла». Моя жена умирает в моей родной провинции.
– Была одна история в «Большой книге», которую нас каждое воскресенье вытаскивали ни свет ни заря из постелей сидеть в круге и читать вслух, а половина там даже читать не умеет, и просто уши в трубочку сворачиваются!
– Ты должна понизить свой голос, ибо в часы без джаза здесь отдают предпочтение тихим голосам, посещая во имя тиши.
– И была там история про продавца машин, который хотел бросить пить, про то, что у них зовется «безумие первой рюмки», – приходит он в бар за сэндвичем и стаканом молока – есть не хочешь?
– Non.
– Просто говорю, что я без денег. У меня даже сумочки нет. А от алкоголя тупеешь, но зато заметно лучше себя чувствуешь. У него и в мыслях не было выпить, как вдруг в мыслях только выпить. У того мужика.
– Как из ясного неба, в моргание глаза.
– Именно. Но безумие в том, что даже после того, как из-за выпивки он столько провалялся по больницам, потерял бизнес и жену, ему внезапно приходит в голову, что один глоток плохого не сделает, если налить в стакан молока.
– У него болен царь в голове.
– В общем, когда этот совершенно отвратный тип, от которого ты меня спас, когда к нам подкатил – ну то есть. Прошу прощения. Когда он спросил, не угостить ли меня чем, у меня вдруг перед глазами встала книжка, и я типа в шутку, что ли, заказала «Калуа» и молоко.
– Я, мне лично нравится приходить сюда на вечера, когда я устал, после того, как уберут музыку, ради тиши. Также я иногда использую здесь телефон.
– В смысле, еще до того, как меня ограбили, я шла и трезво размышляла, как покончить с собой, так что чего уж волноваться о выпивке.
– Ты обладаешь некоторым сходством с моей женой.
– У тебя же жена умирает. Господи, я сижу тут и веселюсь, а у тебя жена умирает. Наверно, все потому, что я уже лет сто не чувствовала себя нормально, понимаешь? И я даже не говорю «хорошо», не говорю про удовольствие – не хочу сразу перехваливать, – но хотя бы как бы на нуле – даже, как это у них зовется, «Не чувствую боли».
– Я знаю значение этого. Я провожу целый день в поисках личности, которую, как я думаю, мои друзья убьют, каждый день выжидаю случая предать друзей, и прихожу сюда и телефонирую, дабы предать их, и вот вижу побитую женщину, которая в двух каплях моя жена. Я думаю: Реми, пришло время много пить.
– Ну, по-моему, ты хороший. По-моему, ты чуть ли не жизнь мне спас. Мне девять недель было так невмоготу, что я хотела чуть ли не покончить с собой, накуриться и не курить. Про алкоголь доктор Гартон ничего не говорил. Шоковую он часами расписывал, а про «Калуа» с молоком – ни слова.
– Катерина, я повествую тебе историю про невмоготу и спасение жизни. Я не знаю тебя, но мы пьяны вместе, и выслушаешь ли ты мою историю?
– Надеюсь, не о том, как кто-то Скатился на Дно из-за Веществ и учился Смириться, нет?
– Мне – я превосходный в обращении с креслом и не скатываюсь, куда нет желания. Сам я, предположим, швейцарец. Мои ноги, я был лишен их в годы юношества, будучи сбитым поездом.
– Наверное, несладко.
– У меня есть соблазн высказать, что ты не и не представляешь. Но я ощущаю, что ты имеешь представление о боли.
– Ты и не представляешь.
– Вот я в ранних двадцати годах, лишенный обеих ног. Многие мои друзья также: лишены ног.
– Видимо, крушение поезда было страшное.
– Также мой собственный отец: умер, когда его кардиостимулятор «Кенбек» угодил в диапазон ошибочного номера сотового телефона, далеко в Труа-Ривьере, в трагическом случае несчастья.
– Мой папка виктимно бросил нас и переехал в Портленд, который в Орегоне, со своим психотерапевтом.
– Также в это время – моя швейцарская нация, мы могучий народ, но не могучая нация, в засилье могучих наций. Наши соседи полны ненавистью, и неправедностью.
– Все началось, когда мама нашла в его бумажнике фотографию психотерапевта и такая: «Это что еще значит?»
– Для меня, который слабый собой, так больно быть без ног в двадцать лет. Так человечек чувствует себя гротескно в глазах людей; так свобода человека ограничена. Теперь я не в шансах заполучить работу в шахтах Швейцарии.
– В Швейцарии есть золотые шахты.
– Как скажешь. И просторы красивых территорий, но могучие нации во время моей утери ног совершили бумажное непотребство с землей моей нации.
– Вот же сволочуги.
– Это долгая история на обочине моей истории, но моя часть швейцарской нации во время моего пребывания без ног была вторгнута и осквернена более могучими, злопыхающими и соседними нациями, которые утверждали, как во времена Аншлюса Гитлера, что они нам друзья и отнюдь не вторгаются в Швейцарию, но наделяют нас дарами альянса.
– Просто гондоны.
– Это на обочине, но для моих швейцарских друзей и меня самого без ног это темная эра несправедливости и бесчестья, и чудовищной боли. Одни мои друзья укатились драться с бумажным вторжением, но я, мне слишком больно, чтобы иметь интерес драться. Для моего взгляда драка кажется без смысла: наши собственные швейцарские лидеры были убеждены притвориться, что вторжение на деле альянс; очень немногой не имущей ног молодежи не отторгнуть вторжение; мы не могли даже понудить наше правительство признать, что вторжение имеет наличие. Я слаб и, в боли, вижу все бессмысленным: я не вижу смысла в выборе драться.
– Ты в депрессии, вот что с тобой.
– Я не вижу смысла и не работаю, и не принимаю участие ни в чем; я одинок. Я думаю про смерть. Я не делаю ничего, только пью с высокой частотой, катаюсь по оскверненной сельской местности, иногда уворачиваясь от падающих снарядов вторжения, думая о смерти, оплакивая злоключения швейцарских земель, в великой боли. Но что я оплакиваю на деле – это себя. У меня есть боль. У меня нет ног.
– Я Идентифицируюсь с каждым словом, Рами. О боже, что я сейчас сказала?
– И у нас, наша швейцарская сельская местность очень пересеченная. Fauteuil, ее трудно толкать в высь многих холмов, а потом жать тормоза во всю мочь, чтобы сохранить себя от неуправляемого полета в подошву холма.
– Иногда и с ходьбой не лучше.
– Катерина, я, говоря английски, чах. Я лишен ног, швейцарской чести, лидеров, что будут драться за истину. Я не живу, Катерина. Я качу от лыжной базы до таверны, пью с высокой частотой, одинок, мечтаю о смерти, замкнутый внутри боли в сердце. Я мечтаю о смерти, но не имею куража причинить себе смерть. Я дважды хочу скатиться с обрыва высокого швейцарского холма, но не могу понудить себя. Я проклинаю себя за робость и inutile. Я качу по дорогам в надеждах быть сбитым транспортом кого-либо другого, но в последнюю минуту скатываюсь с пути транспорта на автомагистралях, ибо неспособен принять смерть. Чем более во мне боли, тем более я внутри меня и не могу принять смерть, думаю я. Я чувствую, что окован цепями в клетке меня, благодаря боли. Не в силах интересоваться или выбирать что-либо извне клетки. Не в силах видеть что-либо или чувствовать что-либо извне боли.
– Черное колышущееся парусное крыло. Я так Идентифицируюсь, что это даже не смешно.
– Моя история о том, как однажды на вершине холма, куда я в хмельном виде трудился много минут, чтобы закатиться на хребет, глядя понад склоном, я вижу далеко внизу у подошвы маленькую сгорбленную женщину в том, что я принимаю за металлическую шляпу, предпринимающую попытку пересечь Швейцарскую Провинциальную автомагистраль у подошвы холма, посреди Провинциальной магистрали, эту женщину, застывшую и в состоянии ужаса взиравшую на один из ненавистных длинных и блестящих многоколесых грузовиков наших бумажных захватчиков, который надвигался на нее во весь опор, торопясь осквернить какую-либо новую часть швейцарских земель.
– В таком, типа, швейцарском металлическом шлеме? И что, она улепетывает с проезжей части?
– Она застыла, вкопанная ужасом грузовика, – идентично и я был неподвижен и вкопан ужасом изнутри, не в силах пошевельнуться, словно один из многих лосей Швейцарии, вкопанный видом фар одного из многих лесонесущих грузовиков Швейцарии. Солнечный свет бешено бликует на ее металлической шляпе, когда она трясет головой в ужасе и охватывает – пардон, но свой женский бюст, словно ее сердце вот-вот разорвется в ужасе.
– А ты думаешь: ну охренеть теперь, прекрасно, как раз не хватало очередного кошмара, который придется бессильно наблюдать, чтобы потом мучиться от боли.
– Но великий дар этого раза сегодня на вершине холма над Провинциальной автомагистралью в том, что я не думаю про себя. Я не знаю или люблю эту женщину, но без раздумий я снимаюсь с тормоза, и я качу вниз к низу холма, едва ли не погибая на неоднократных колдобинах и ухабах склона, и, как мы говорим в Швейцарии, я schussch с достаточной скоростью, чтобы настичь мою жену, и смести ее в кресло, и катить поперек Провинциальной автомагистрали на насыпь впереди прямо перед передом грузовика, который не изволил медлить.
– А чтоб меня три раза перекосоебило. Ты выкарабкался из клинической депрессии с помощью гребаного геройства.
– Мы катились и кувырнулись по насыпи на противной стороне автомагистрали, благодаря чему кресло опрокинулось и ушибло одну из принадлежащих мне культей, и сбило прочь тяжелую металлическую шляпу женщины.
– Мать твою, Рами, ты спас человеческую жизнь. Да я б левое яйцо отдала за шанс так выкарабкаться из-под тени крыла, Рами.
– Ты не видишь картину. Это замершая в кошмаре женщина, она спасла мою жизнь. Ибо это спасло мою жизнь. Этот момент разорвал мои оковы учахания, Катерина. Мимолетно и без единой мысли я был допущен выбрать нечто более важное, чем раздумия про мою жизнь. Ею, она допустила этому случиться без раздумий. Она одним ударом разбила оковы клетки боли о моих половине тела и нации. Когда я заполз назад в fauteuil и выпрямил опрокинутое fauteuil ровно, и снова утвердился в нем, я осознал, что боль внутри меня более не болит. Так я стал взрослый. Мне было дозволено оставить боль от собственной утраты и боли на вершине Мон-Папино Швейцарии.