338 внутримышечно, но предупредил, что боль после того, как сойдет на нет общая, будет такой, какую Гейтли даже не может вообразить. Следующее, что помнит Гейтли, – он на верхнем этаже в палате травмотологического отделения, дрожащей от солнечного света, и уже другой доктор рассуждал то ли с Пэт М., то ли с Кельвином Т., что инородное тело, вероятно, подвергалось обработке чем-то пагубным, заведомо, потому что у Гейтли возникла серьезная инфекция, и его держат под наблюдением на предмет, как ему послышалось, «нокземы», хотя на самом деле токсемии. Также Гейтли хотел возразить, что его тело на 100 % американское, но, оказалось, он временно не в состоянии озвучивать мысли вслух. Потом сразу вечер, и появился Юэлл, бубнить. Совершенно непонятно, чего Юэлл хотел от Гейтли или почему он выбрал именно это время, чтобы поделиться. Правое плечо Гейтли стало размером почти с его голову, и ему приходилось закатывать глаза вверх и вправо, как корове, чтобы видеть руку Юэлла на перилах койки и его лицо над ней.
– И как прикажете осваивать Девятый Шаг, когда придет время заглаживать вину? Как даже начать возмещать ущерб? Если бы я и упомнил дома граждан, которых мы обманом лишили денег, многие ли из них по-прежнему живут там, еще живы? Юнцов из клуба, несомненно, разбросало по разным дешевым районам и бесперспективным работам. Мой отец потерял счет в IBEW 339 при администрации Уэлда, и умер в 1993-м. А мою мать признание убьет. Моя мать очень хрупкая. Перемещается при помощи ходунков, а артрит вывернул ее голову едва ли не на 360 градусов. Моя жена ревностно защищает мать от касающихся меня неприятных фактов. Кто-то же должен, говорит она. Мать уверена, что прямо сейчас я на девятимесячном симпозиуме для налоговиков в Эльзасе, организованном Banque de Geneve. Все шлет мне вязаную лыжную одежду не моего размера, из дома престарелых.
Дон, эта похороненная в подсознании история, этот оброк на моей душе, возможно, изменили всю мою жизнь. Почему я занялся налоговым правом, помогал обеспеченным жителям пригородов ловко уходить от уплаты. Мой брак с женщиной, которая смотрит на меня, как на темное пятно позади на штанах ее ребенка. И все мое погружение в алкоголизм, возможно, являлось некой инстинктивной попыткой похоронить ощущение гадливости из третьего класса, утопить в янтарном море.
Я не знаю, что мне делать, – сказал Юэлл.
В крови у Гейтли было столько внутримышечного Торадола, что в ушах звенело, вдобавок еще капельница с Дориксом 340 с физраствором.
– Я не хочу помнить гадости, которые не могу исправить. Если это первая проба «Дальше откроется больше» – сим я подаю жалобу. Пусть что-то навсегда остается утопленным. Нет?
И вся правая половина горела. Боль становилась уже бедственного типа, то есть «с-криком-отдернуть-обугленную-руку-от-плиты», такого типа. Одни части его тела слали сигнальные ракеты бедствия другим частям тела, а он не мог ни пошевелиться, ни позвать на помощь.
«Мне страшно», откуда-то, кажется, сверху и все выше, – это последнее, что Гейтли слышал от шепчущего Юэлла, когда на них надвинулся потолок. Гейтли хотел сказать Крошке Юэллу, что он охренительно Идентифицируется с его чувствами, и что если он, Крошка, будет просто держаться, и нести свой крест и ставить один начищенный до блеска ботиночек перед другим, то все будет хорошо, и Бог, как его понимает Юэлл, найдет какой-нибудь способ для Юэлла все исправить, и тогда все гадливые чувства зачахнут, если не поливать их «Дьюарсом», но Гейтли все еще не мог совместить желание говорить с собственно речью. Он решил хотя бы перекинуть через себя левую руку и похлопать по руке Юэлла на перилах койки. Но его собственная ширина оказалась непреодолимым расстоянием. И тогда белый потолок упал, и все стало белым.
Он вроде как спал. В лихорадочном сне ему виделось, как корчатся и вопят над пляжем в Беверли, штат Массачусетс, темные корчащиеся грозовые тучи, как растет ветер, пока Герман, Полиуретановая Вакуоль, не треснула от натуги, оставив рваную вдыхающую пасть, которая дергает Гейтли за пижаму «Доктор Дентонс» ХХЬ. Синего плюшевого бронтозавра из колыбельки засосало прямо в пасть. Его мать на кухне избивал мужик с пастушьим посохом, и она не слышала истошных воплей Гейтли о помощи. Он головой проломил прутья кроватки, направился к входной двери и выбежал наружу. Черные тучи над пляжем опускались и клокотали, вихрили песок, и на глазах у Гейтли из туч показалось и медленно опустилось торнадное рыло. Тучи как будто то ли рожали, то ли срали. Гейтли бросился через пляж к воде, прочь от торнадо. Он прорвался сквозь бешеные буруны к глубокой теплой воде, и погрузился, и сидел, пока не кончился воздух в легких. Уже было непонятно, кто он – маленький Бимми или взрослый Дон. Он быстро всплывал за мощным глотком воздуха и снова погружался туда, где было тепло и спокойно. Торнадо на пляже не двигался, раздувался и улегался, вопил, как реактивный двигатель, открывал свою дышащую пасть, молнии на воронке торчали, как волосы. Он слышал обрывки криков, с которыми его звала мать. Торнадо нависал прямо над пляжным домиком и тот весь сотрясался. На порог выбежала мать, растрепанная и с окровавленным ножом «Гинсу», и звала его. Гейтли попытался позвать ее к себе, на глубину, но даже сам не слышал свой голос сквозь вопли шторма. Когда торнадо обратил к ней свою острую пасть, она выронила нож и схватилась за голову. Пляжный домик взорвался, и мать взмыла прямо в воронку, молотя руками и ногами так, словно плыла по воздуху. Она исчезла в пасти, вращаясь, ее затянуло выше, в самую пучину торнадо. За ней последовали черепица и доски. Никаких признаков пастушьего посоха того мужика, который ее бил. Правое легкое Гейтли ужасно жгло. В последний раз он увидел мать, когда конус воронки подсветила молния. Она все кружилась и кружилась, как будто в сливе, поднимаясь, пытаясь грести, подсвеченная синим. Когда он вынырнул вдохнуть и открыл глаза, вспышка молнии оказалась белым цветом залитой солнцем комнаты. Крошечный вращающийся образ матери растворился на фоне потолка. То, что казалось тяжелым дыханием, было его попыткой закричать. Простыни на тощей койке промокли и страшно приспичило ссать. Наступил день, и правая половина тела была уже далеко не онемевшей, и он немедленно заскучал по ощущению теплого цемента, когда она была онемевшей. Крошка Юэлл пропал. Каждый удар пульса терзал правый бок. Ему казалось, он больше не выдержит ни единой секунды. Он не знал, что тогда случится, но казалось, что не выдержит.
Позже по его лицу водила холодной губкой то ли Джоэль ван Д., то ли медсестра Св. Е. в вуали УРОТ. Его лицо было такое большое, что протирать приходилось долго. Для медсестры прикосновение вроде бы было чересчур нежным, но потом Гейтли услышал где-то сзади над головой звон, с которым меняют или по-медсестрински шебуршат капельницами. Он не мог попросить, чтобы ему сменили простыни или помогли сходить в туалет. Через какое-то время, когда женщина в вуали ушла, он просто сдался и сходил под себя, но вместо ощущения мокрого тепла услышал, как с нарастающим металлическим звуком наполняется чтото рядом с койкой. Он не мог поднять простыни, чтобы посмотреть, к чему его подключили. Жалюзи были открыты, и комната казалась такой ярко-белой в солнечных лучах, словно ее отбелили и прокипятили. Парня то ли с квадратной головой, то ли с коробкой на голове куда-то перевели, его койка осталась незастеленной, перила с одной стороны – опущенными. Привиденческие силуэты или силуэты в тумане пропали. В коридоре было не светлее, чем в комнате, и Гейтли не видел никаких теней в шляпе. Он даже не знал, реальна была прошлая ночь или нет. От боли трепетали веки. Он не плакал от боли с четырех лет. Последнее, что он подумал, прежде чем закрыть веки от режущего белого света палаты, – что, возможно, его кастрировали: так он всегда слышал слово «катетеризировать». Он чувствовал запах протирочного спирта и какой-то витаминной вони, и себя.
В какой-то момент пришла, кажется, настоящая Пэт Монтесян, и влезла ему волосами в глаз, когда целовала в щеку, и сказала, что если он будет держаться и сконцентрируется на выздоровлении, все будет хорошо, и что в Эннет-Хаусе все вернулось в норму, более-менее, и в основном в порядке, что ей жаль, что ему пришлось справляться с такой ситуацией в одиночку, без поддержки и совета, и что она прекрасно понимает, что Ленц и канадские амбалы не ждали, пока он кому-нибудь позвонит, что он сделал в данных условиях все, что возможно, и ему не надо себя накручивать, чтобы он расслабился, что насилие вовсе не было рецидивистским адреналиновым насилием, а просто он сделал в данных обстоятельствах все, что было возможно, и постоял за себя и за жильца Эннет-Хауса. Пэт Монтесян, как всегда, была во всем черном, но деловом, будто вела кого-то в суд, и в деловом костюме походила на мексиканскую вдову. Она действительно сказала «амбалы» и «накручивать». Она сказала не переживать, Хаус – сплоченное сообщество, и оно может о себе позаботиться. Она все время спрашивала, не хочет ли он спать. Рыжий цвет ее волос отличался и был не таким огненно-рыжим, как рыжий цвет волос Джоэль ван Д. Левая половина ее лица была очень доброй. Гейтли с трудом понимал, о чем она говорит. Его немного удивляло, что к нему до сих пор не заявились Органы. Пэт ничего не знала о безжалостном помощнике прокурора и задохнувшемся канашке: Гейтли очень старался открыто поделиться своим катастрофическим прошлым, но некоторые темы все равно казались малость самоубийственными. Пэт сказала, что Гейтли демонстрировал поразительные покорность и решимость в отказе от всех наркотических обезболивающих, но она надеялась, он не забыл: все, что он может и должен, – отдаться на волю Высшей Силе и следовать велениям сердца. Что Кодеин или, может, Перкосет 341, или, может, даже Демерол не считается за рецидив, если в самой глубине души он будет знать, что его намерения чисты. Ее рыжие волосы были распущены и выглядели нерасчесанными и примятыми с одной стороны; она выглядела измотанной. Гейтли очень хотел спросить у Пэт насчет уголовных последствий светопреставления с амбалами накануне. Он понял, что она спрашивает, не хочет ли он спать, потому, что, когда он пытался заговорить,