Бесконечная шутка — страница 231 из 308

342, где каждый участник являлся центральным и речистым протагонистом своего собственного развлечения. Гейтли вдруг приходит в голову, что раньше ему никогда не снилось, чтобы кто-нибудь говорил слова вроде «личное усмотрение» и уж тем более «агора», которое Гейтли кажется названием какого-то дорогого свитера. Вот причина, продолжает призрак, почему полностью бесфигурантный эгалитарный звуковой реализм был причиной, почему критики всегда жаловались, что в развлечениях призрака сцены в общественных местах всегда невероятно скучные, самоосознанные и действующие на нервы, что реально важные центральные нарративные диалоги невозможно расслышать из-за нефильтрованного толпоговорения (/столпотворения) периферийной массовки, которую критики полагали нарочитой и враждебной к зрителю артхаусной режиссерской позой, а отнюдь не радикальным реализмом. Мрачная улыбка призрака исчезает чуть ли не раньше, чем появляется. Натянутая улыбка Гейтли в ответ – верный признак, что он не слушает. Он вспоминает, как любил про себя притворяться, будто нежестокий и саркастичный бухгалтер «Ном» из «Чирс!» – его органический отец, который с трудом держит юного Бимми на коленях и разрешает рисовать пальцем в кольцах конденсата на барной стойке, а когда злился на мать Гейтли, впадал в сарказм и остроумие, а не валил на пол и не избивал чудовищно, как на флотской гауптвахте, со знанием дела, чтобы было чертовски больно, но без синяков. Банка иностранной «Колы» оставила на лбу кольцо холодней лихорадящей кожи, и Гейтли пытается сконцентрироваться на холоде кольца, а не на мертвой холодной абсолютной боли всей правой половины тела – ДЕКСТРАЛЬНОЙ – или трезвых воспоминаниях о бывшем его матери миссис Гейтли, военном полицейском с поросячьими глазками в трусах цвета хаки, сгорбившемся за ведением подсчета «Хайнекенов» за день в блокноте, высунув кончик языка и сощурившись, чтобы блокнот не двоился в глазах, пока мать Гейтли ползет по полу к запирающейся двери ванной как можно тише, в надежде, что военный полицейский не заметит ее снова.

Призрак говорит, просто чтобы Гейтли представлял, ему, призраку, – для того чтобы казаться видимым и общаться с ним, Гейтли, – ему, призраку, пришлось сидеть на стуле у койки Гейтли неподвижно, как истукану, примерно три недели в переводе со времени призраков, чего Гейтли даже вообразить не может. Гейтли вдруг приходит в голову, что никто из тех, кто заходил поведать о своих проблемах, не подумал сказать, сколько Гейтли уже дней в травматологии, или какой день будет, когда взойдет солнце, и потому Гейтли не имеет ни малейшего представления, сколько он уже без собраний АА. Гейтли хотелось бы, чтобы в палату проковылял его наставник Грозный Фрэнсис Г., а не сотрудники Эннет-Хауса, которым неймется поговорить о простезах, и жильцы, которым приспичило поделиться воспоминаниями о катастрофах прошлого с тем, кто, как они думают, их даже не слышит, – примерно как маленькие дети исповедуются собаке. Он не позволяет себе даже думать о том, почему его еще не навещали Органы или парни с федерально-армейской стрижкой, если он здесь уже давно, если они, по словам Болта, уже налетали на Хаус, как хомяки на пшеничное поле. Сидящая тень неизвестного в шляпе все еще в коридоре – впрочем, если вся эта сцена – сон, тени там нет и никогда не было, осознает Гейтли, сузив глаза, чтобы убедиться, что тень – это тень шляпы, а не ящика с огнетушителем на стене или еще чего. Призрак извиняется и исчезает, но стоит два раза медленно моргнуть, как снова появляется в той же самой позе.

«И за это стоило извиняться?» – мысленно подкалывает Гейтли призрака, почти с усмешкой. Из-за пелены боли от почти-усмешки глаза снова закатываются вверх. Корпус кардиомонитора кажется слишком узким даже для призрачной задницы. Кардиомонитор – беззвучный. На нем ползет белая линия с высокими быстрыми всплесками пульса Гейтли, но он не издает стерильный писк, как мониторы в старых больничных драмах. Пациенты в больничных драмах чаще всего были бессознательными фигурантами, размышляет Гейтли. Призрак говорит, что только что нанес краткий квантовый визит в старую опрятную брайтонскую двухэтажку некоего Грозного Фрэнсиса Гэхани, и судя по тому, как старый Крокодил бреется и надевает чистую белую майку, говорит призрак, можно предсказать, что Г. Ф. скоро посетит отделение травматологии и предложит Гейтли безусловную эмпатию, братскую поддержку и язвительный крокодилий совет. Если только это сам Гейтли себе не придумывает, чтобы не терять натужного позитивного настроя, думает Гейтли. Призрак грустно поправляет очки. Мы обычно не думаем, что призрак выглядит грустно или негрустно, но этот призрак-во-сне демонстрирует весь диапазон эмоций. Гейтли слышит далеко снизу, с Вашингтонки, клаксоны, повышенные тона и визг разворотов, означающие, что сейчас уже 00:00, пора рокировки. Он задается вопросом, как чтото такое короткое, как гудок клаксона, слышится фигуранту, которому приходится неподвижно сидеть три недели, чтобы его заметили. То есть не фигуранту, призраку, хотел сказать Гейтли, исправляется он. Лежит тут и исправляет свои мысли, будто говорит вслух. Он задается вопросом, достаточно ли быстро говорит его внутренний голос, чтобы призраку не приходилось нетерпеливо стучать ногой по полу или смотреть на часы между словами. И вообще, можно считать слова словами, если они в голове? Призрак сморкается в носовой платок, который явно видал и лучшие эпохи, и говорит, что он, призрак, будучи живым в мире одушевленных людей, видел, как его младший отпрыск, сын, больше всех на него похожий, самый для него чудесный и пугающий, сам становился фигурантом, ближе к смерти. К его смерти, а не к смерти сына, поясняет призрак. Гейтли задается вопросом, обидно ли призраку, когда он иногда мысленно называет его «оно». Призрак разворачивает и изучает использованный платок, точь-в-точь как обычный живой человек, который не может удержаться и не посмотреть на содержимое платка, и говорит, ничто на земле и других уголках Вселенной не сравнится с ужасом при виде того, как твой собственный отпрыск открывает рот, но не может издать ни звука. Призрак говорит, что это очерняет все воспоминания конца одушевленной жизни – как сын все дальше уходил на периферию кадра жизни. Призрак признается, что какое-то время в молчании мальчика винил его мать. Но какой прок в пустых обвинениях, говорит он, кажется, размыто пожимая плечами. Гейтли вспоминает, как бывший военный полицейский объяснял матери Гейтли, почему это она виновата, что его уволили с консервного завода. «Обида – главная беда» – еще одно клише бостонских АА, в которое Гейтли начал верить. Других винить – себя дурить. Хотя он и не отказался бы остаться на пару минут наедине с Рэнди Ленцем в комнате без дверей, когда поправится и встанет на ноги.

Призрак вдруг оказывается на стуле откинувшимся, перенеся вес на копчик и скрестив ноги по-эрдедевски, в такой позе, словно из высшего общества. Он говорит: только представь этот ужас – провести все одинокое кочевое детство на Юго-Западном и Западном побережьях, безуспешно пытаясь убедить отца в том, что ты вообще существуешь, стараясь изо всех сил, чтобы он услышал и увидел тебя, но все же недостаточно, отчего просто превращаешься в экран, на который он (отец) проецирует собственные неудачи и ненависть к себе, в результате чего тебя так и не видят, как бы ты ни размахивал руками в спиртной дымке, так что во взрослом возрасте ты по-прежнему несешь на себе влажную дряблую тяжесть неудачи даже хотя бы по-настоящему докричаться до него, несешь все одушевленные годы на все более сутулых плечах – только для того, чтобы обнаружить, ближе к концу, что твой собственный ребенок сам в итоге стал пустым, замкнутым, беззвучным, пугающим, немым. Т. е. что его сын стал тем, кем, боялся он (призрак), он сам (призрак) был в детстве. Глаза Гейтли закатываются. Мальчик, который старался во всем, все делал успешно и с природным несутулым изяществом, недостающим самому призраку, и которого призрак всегда готов был видеть, и слышать, и всячески демонстрировать, что его (сына) видят и слышат, этот сын постепенно все больше и больше замыкался, под конец жизни призрака; и больше никто в нуклеарной семье призрака и сына этого не видел и не признавал – того, что изящный и чудесный мальчишка исчезал прямо у них на глазах. Они смотрели, но не видели его невидимости. И слушали, но не слышали предостережений призрака. На лице у Гейтли снова легкая натянутая отсутствующая улыбка. Призрак говорит, что нуклеарная семья решила, будто он (призрак) стал неуравновешенным и путал мальчика с собой же из своего (призрака) детства или с отцом отца призрака – черствым бесчувственным человеком, который, согласно семейной мифологии, «довел» отца призрака «до бутылки», нереализованного потенциала и раннего кровоизлияния в мозг. Ближе к концу он начал втайне бояться, что его сын экспериментирует с Веществами. Призрак без конца поправляет очки. Призрак почти с горечью заявляет, что каждый раз, когда он вставал перед ними и размахивал руками, чтобы привлечь внимание к тому, что его самый младший и многообещающий сын исчезает, они думали, что его возбуждение означает, будто у него поехала крыша от употребления Wild Turkey и ему стоит лечь в клинику, опять, в который раз.

В этот момент Гейтли начинает прислушиваться. Где-то здесь в этом неприятном и запутанном сне может, наконец, появиться какой-то смысл.

– Ты пытался протрезветь? – думает он, скосив глаза на призрака. – Больше раза? Самодеятельность 343? А ты когда-нибудь Смирялся и Приходил?

Призрак поглаживает длинный подбородок и говорит, что все последние девяносто дней своей одушевленной жизни провел совершенно трезвым, без устали работая, чтобы создать среду, посредством которой он мог бы просто общаться со своим немым сыном. Чтобы выдумать чтото такое, что одаренный мальчишка не смог бы так просто покорить и двинуться дальше, на новое плато. Что-то такое, что мальчишка полюбил бы так, что открыл бы рот и заговорил – даже если только для того, чтобы попр