– Не рскзыай.
Через какое-то время пребывания в растяжении это уже стало шуткой. Гейтли с трудом поднимал большую голову и утверждал о яйцеообразности земли, трехмерности явленного мира, черноте всех черных собак.
– Сказки не рскзыай.
Это смешило все сильнее. После каждого такого обмена репликами они хохотали и хохотали. Каждый взрыв смеха длился как будто несколько минут. Потолок и свет из окна отступали. Факельман обмочился; это было еще смешнее. Они следили, как лужа мочи расползается по паркету, меняет форму, отращивает изогнутые ложноножки, исследуя качественный дубовый пол. Подъемы, впадины и тонкие стыки. Наверное, стало поздно, потом снова наступило утро. Мириады маленьких огоньков с картриджа развлечения отражались в растекающейся луже, так что скоро Гейтли мог их смотреть, не отрывая подбородка от груди.
Когда зазвонил телефон, это был просто факт. Звонок был как бы частью обстановки, а не сигналом. Сам факт звонка казался все более и более абстрактным. Что бы ни означал звонящий телефон, его значение заглушал сам оглушающий факт звонка. Гейтли обратил на это внимание Факельмана. Факельман категорически возражал.
В какой-то момент Гейтли попытался встать и на него грубо набросился пол, и еще он обмочился.
А телефон все звонил.
В другой момент они увлеклись тем, что закатывали разноцветные арахисовые M&M's в лужицы мочи и смотрели, как цветной краситель разъедает и в нимбе яркой краски остается вампирски-белый мячик эмэндэмсины.
Зажужжал домофон люксовых апартаментов от стеклянных дверей комплекса внизу, оглушив их обоих фактом своего звука. Он жужжал и жужжал. Они обсуждали, когда же он прекратится, как люди обычно обсуждают, когда прекратится дождь.
Это был МБР среди отрывов. Запас Вещества казался неисчерпаемым; г. Дилаудид меняла форму, но, насколько они видели, даже не думала уменьшаться. Это был первый и единственный раз, когда Гейтли ширялся так часто, что на руке кончились вены и пришлось переключиться на вторую. Факельман был больше не в состоянии помогать ему затягивать ремень. Факельман пускал нитку шоколадной слюны, чтобы она растягивалась почти до самого пола. Кислотность их мочи заметно разъедала лак паркета в апартаментах. Лужа отрастила множество рук, как индуистский бог. Гейтли не понимал, это моча подобралась к их ногам или они уже сидели в ней. Факельман экспериментировал, как близко у него получится опустить кончик нитки слюны к поверхности пруда из их смешавшейся мочи, прежде чем втянуть ее назад. В его игре чувствовалась пьянящая аура опасности. На Гейтли вдруг прозрением снизошла мысль, что большинство тех, кто любит игрушечную опасность, не любит опасность реальную. У Гейтли ушли галлоны вязкого времени на то, чтобы сформулировать прозрение Факельману и Факельман мог выдать ему имприматур отрицания.
В конце концов домофон замолчал.
Еще в голове Гейтли продолжала крутиться фраза «больше татух, чем зубов», пока она (голова) клевала носом, хотя он понятия не имел, откуда эта фраза взялась и к кому относится. Тогда он еще не побывал в Биллерике обычного режима; вышел под залог, который внес Бледный Соркин.
M & M's не могли отбить странный сладковатый медицинский привкус гидроморфона во рту Гейтли. В блеске мочи он наблюдал за переливающимся венчиком синего пламени на конфорке плитки.
Когда свет заката окрасился в охряный, у Факельмана случились судорога и дефекация, а Гейтли был не в состоянии подойти к Факельману во время судороги, чтобы помочь и просто побыть рядом. Его преследовало кошмароподобное ощущение, что он должен был сделать что-то важное, но забыл, что. 10-мг уколы Синего тумана притупляли ощущение все хуже и хуже. Он никогда не слышал, чтобы у кого-нибудь были судороги от передоза, и Факельману, разумеется, было что сказать в опровержение.
Солнце за большими окнами как будто взлетало и падало, как йо-йо.
В миске Факельмана кончилась дистиллированная вода, и Факельман взял ватку, промочил в раскрашенной конфетами моче на полу и сварил с мочой. Гейтли показалось, что ему это отвратительно. Но о том, чтобы дойти за бутылкой дистиллированной воды в обобранной кухне, не могло быть и речи. Гейтли уже затягивал ремень на правой руке зубами, такой бесполезной стала левая.
От Факельмана ужасно воняло.
Гейтли провалился в сон, где он ехал в автобусе сообщением Беверли – Нидем с надписью на бортах: «Транспортная компания „Парагон": Серый маршрут». Спустя четыре года, в ступоре вспоминая об этом в Св. Е., он осознает, что этот автобус – автобус из сна, который не кончается и ни к чему не ведет, но потом переживает тошнотворное осознание, что связь между автобусами сама по себе – сон, или во сне, и что теперь лихорадка возвращается с новой силой и на его линии на кардиомониторе на каждом 1-м и 3-м ударе сердца появляется забавная закорючка, как зубец, из-за чего на сестринском посту в коридоре начинает мигать янтарный огонек.
Когда домофон снова зажужжал, они смотрели фильм про огоньки глубокой ночью. Теперь из домофона доносился голос бедной старой Памелы Хоффман-Джип. Домофон и кнопка, открывающая вход в ЖК, были в дальнем конце гостиной возле входной двери. Потолок вздувался и улегался. Факельман сложил пальцы в клешню и изучал ее в свете огоньков с ТП. Г. Дилаудид серьезно подкосили; повышенное потребление было чревато сходом селя в оз. Мочи. Судя по голосу, П. Х.-Д. была пьяна как канашка. Она просила впустить ее. Говорила, что знает, что они дома. Несколько раз использовала слово «пати» вместо «вечеринки». Факельман шепотом просил не рассказывать сказки. Гейтли помнит, как ему реально приходилось тыкать пальцем в мочевой пузырь, чтобы понять, хочет он в туалет или нет. Его Блок казался маленьким и очень холодным в сырых джинсах у ноги. Аммиачный запах мочи, и дышащий потолок, и далекий пьяный женский голос. Гейтли потянулся в темноте к прутьям манежа, схватился пухлыми кулачками, подтянулся на ножки. Казалось, это не он поднимается, а пол опускается. Он закачался, как младенец. Пол апартаментов делал ложные выпады то вправо, то влево, кружил, готовясь к атаке. Люксовые окна квартиры были завешены звездным светом. Факельман превратил клешню в паука, и теперь тот медленно сползал по его груди. Звездный свет казался пятном; отдельных звезд не было. За пределами линии огня экрана было не зги не видно. Звук домофона казался злобным, а голос – жалобным. Гейтли занес ногу в сторону домофона. Он слышал, как Факельман говорит руке-клешне-пауку, что она – свидетель расцвета империи. Затем, когда Гейтли опустил ногу, под ней ничего не оказалось. Пол увернулся от ноги и накинулся на него. Краем глаза Гейтли увидел вздувающийся потолок, и затем пол засадил ему в висок. В ушах зазвенело. От удара пола встряхнуло всю комнату. Коробка с пластиковыми карманами пошатнулась, упала и рассыпала пустые карманы по всему мокрому полу. Со стены упал экран и отбросил охряные огни на потолок. Пол прижался к Гейтли, крепко надавил, и у него все потемнело в глазах на размазанном лице, обращенном к окнам и Факельману перед ними, который тянул ему паука для ознакомления.
– Да вашу ж мать.
Я снималась в двух сценах. Что еще там было – я не знаю. В первой сцене я иду через вращающуюся дверь. Ну знаете, по кругу в стеклянной вращающейся двери, и когда я захожу, одновременно со мной выходит кто-то, кого я знаю, но, судя по всему, очень давно не видела, потому что узнавание я играла с шокированным выражением, и другой человек тоже видит меня и отвечает равно шокированным выражением – предполагается, что раньше мы были очень близки, но уже тысячу лет не пересекались, и эта встреча – чистая случайность. И вместо того, чтобы войти, я иду в двери по кругу за этим человеком, который тоже следует в дверях за мной, и мы так кружимся в дверях несколько кругов.
– Вопрос.
– Актер был мужчина. Не из постоянной труппы Джима. Но персонаж, которого я узнаю в дверях, – эпицен.
– Вопрос.
– Гермафродит. Андрогин. Очевидных признаков того, что персонаж – мужчина, не было. Уверена, вы можете Идентифицироваться.
В другой сцене камеру прикрутили то ли в коляске, то ли в люльке. На мне было невероятное белое платье в пол из какого-то легчайшего материала, и я склонялась над камерой в колыбельке и просто извинялась.
– Вопрос.
– Извинялась. То есть все мои реплики были разного рода извинениями. «Мне жаль. Мне так ужасно жаль. Мне так, так жаль. Пожалуйста, пойми, что мне очень, очень, очень жаль». И так очень долго. Сомневаюсь, что он использовал весь материал целиком, – очень сомневаюсь, что использовал целиком, – но, в общем, мы отсняли как минимум двадцать минут пермутаций «Мне жаль».
– Вопрос.
– Не совсем. Не совсем в вуали.
– Вопрос.
– Точка зрения была из колыбельки, да. Взгляд из кроватки. Но под изюминкой сцены я имела в виду не это. На камере был объектив с каким-то, как говорил Джим, кажется, автодрожанием. Синдром пляшущих глаз, что-то такое. Шаровой шарнир на байонете, из-за которого объектив слегка дрожал. Припоминаю, шарнир издавал странное, едва слышное жужжание.
– Вопрос.
– Байонет – это крепление. Байонет – место, куда устанавливают компоненты объектива. Колыбельный объектив торчал куда дальше традиционных объективов, но при этом по ширине куда меньше катадиоптрических. Больше похож на глаза-стебли или прибор ночного видения, чем, собственно, на объектив. Длинный, тощий и торчащий, с легким дрожанием. Я мало что понимаю в объективах, кроме каких-то базовых аспектов вроде расстояния и светочувствительности. Объективы были сильной стороной Джима. Вряд ли для вас это новость. У него их всегда был полный кофр. Объективу и свету он всегда уделял больше внимания, чем собственно камере. Его второй сын носил их в специальном кофре. Лит – за камеры, а сын – за объективы. Объективы, говорил Джим, были тем, что он мог привнести в это предприятие. Кинопроизводства. Он лично. Он изобретал их сам.
– Вопрос.
– Ну, я не то что бы провожу с ними много времени. Но знаю, что у них странное и дрожащее зрение, якобы. Кажется, чем они новорожденней, тем сильнее дрожание. Плюс, наверное, молочная размытость. Неонатальный нистагм. Не знаю, откуда я взяла этот термин. Не помню. Может, от Джима. Может, от его сына. Все, что лично я знаю о детях, можно уместить. может, это был астигматический объектив. Вряд ли есть сомнения, что объектив должен был воссоздать поле видимости младенца. В этом, чувствовалось, и заключалась изюминка сцены. Мое лицо не имело значения. Было ясно, что этот объектив не запечатлеет его реалистично.