Бесконечная шутка — страница 83 из 308

С каждым днем Отмены Бедному Тони становилось хуже и хуже. У самих симптомов появились симптомы, колебания и экстремумы которых он изучал с угрюмым интересом, сидя в помойке, в подтяжках и кошмарной твидовой кепке, вцепившись в сумку с париком, курткой и привлекательными шмотками, которые ни надеть, ни толкнуть. Пустой контейнер «Эмпайр Вейст Дисплейсмент Ко.», в котором он залег, был новенький и яблочно-зеленый, и внутри – весь голое мятое железо, и так и оставался новеньким и неиспользованным, потому что люди его обходили кругом. Бедный Тони не сразу понял, почему; на краткий миг это казалось мазой, хоть одной слабой улыбкой Фортуны. Бригада мусорщиков ЭВД все ему подробно разъяснила, хотя и немного бестактно, как ему показалось. Еще зеленая железная крышка контейнера протекала во время дождя, и вдоль одной из стенок поселилась колония муравьев – насекомых, которых Бедный Тони особенно боялся и ненавидел с самого неврастенического детства; а на прямом солнечном свете жилище становилось поистине адской средой обитания, которой, кажется, не выдерживали даже муравьи.

С каждым шагом в глубины черного коридора Отмены Бедный Тони Краузе топал ногой и просто отказывался верить, что может быть еще хуже. А затем он разучился чувствовать, когда ему нужно было, так сказать, попудрить носик в мужской комнате. Гендерно-дисфорический брезгливый ужас перед недержанием невозможно описать словами. Без всякого предупреждения из нескольких отверстий начинала изливаться жидкость различной консистенции. А потом, понятно, там и оставалась, жидкость, на железном дне летнего контейнера. Вот она, никуда не денется. Он не мог прибраться и не мог затариться. Вся социальная сеть его межличностных связей состояла из людей, которым было на него плевать, плюс людей, которые желали ему зла. Его покойный отецакушер разорвал собственную рубаху в знак символической шивы в Год Воппера на кухне дома Краузе, 412 по Маунт-Оберн-стрит, в кошмарном центральном Уотертауне. Недержание и перспектива грядущего 4.11 ежемесячного чека от соцслужб вынудили Бедного Тони короткими перебежками сменить дислокацию на неприметный мужской туалет библиотеки Армянского фонда в центре Уотертауна, кабинку в котором он обустроил так уютно, как только мог, – с поблескивающими снимками из журналов, дорогими сердцу безделушками и туалетной бумагой на сидушке, и много раз смывал, и старался держать истинную Отмену в мало-мальской узде при помощи флаконов «Кодинекс Плюс». Небольшой процент кодеина метаболизируется в старый добрый морфин С17, лишь отдаленно и мучительно напоминая, как выглядит настоящее облегчение после абстяги. Т. е. сироп от кашля не более чем растягивал процесс, удлинял коридор – он замедлял время.

Бедный Тони Краузе сидел на утепленном унитазе в одомашненной кабинке днями и ночами, попеременно то заливаясь, то изливаясь. В 19:00 он приподнимал шпильки, когда библиотекари проверяли кабинки и выключали весь свет, и оставляли Бедного Тони во тьме внутри тьмы такой непроглядной, что он даже не представлял, где его конечности. Покидал он кабинку, может, раз в два дня, короткими перебежками в поношенных темных очках и каком-то жалком подобии капюшона или шали, свернутом из коричневых бумажных полотенец туалета.

Теперь, с продолжением Отмены, он стал воспринимать время по-новому. Время шло, царапая острыми краями. В темноте или мраке кабинки оно двигалось так, словно его несла процессия муравьев – блестящая красная боевая колонна таких воинственных красных южноамериканских муравьев, которые строят отвратительные высокие кишащие горы; и каждый из злобных блестящих муравьев за то, что медленно тащил время по коридору истинной Отмены, хотел свою миниатюрную порцию плоти Бедного Тони. На вторую неделю в кабинке само время стало казаться коридором, беспросветным с обоих концов. Еще через некоторое время оно вообще прекратило двигаться или допускать передвижение по себе и приобрело отдельную форму – огромной, грязноперой, рыжеглазой бескрылой птицы с недержанием, нахохлившейся над кабинкой, с внимательным, но совершенно равнодушным характером, ее нисколько не интересовал Бедный Тони Краузе как человек и она вовсе не желала ему добра. Ни капельки. Она говорила со своего насеста одни и те же слова, снова и снова. Неповторимые. Даже не самая светлая жизнь Бедного Тони не подготовила его к встрече с временем, обладающим формой и запахом; а ухудшающиеся физические симптомы казались распродажей в «Бонвите» [91] по сравнению с черными заверениями времени, что все эти симптомы – лишь цветочки, знаки, указывающие на большие, куда более отчаянные феномены Отмены, которые зависли над головой Тони, качаясь на постепенно расплетающейся нитке. Оно не сидело спокойно и не исчезало; оно меняло форму и запах. Оно входило в него и выходило, как зек в тюремном душе, при мысли о таком у Тони всегда волосы вставали дыбом. Когда-то Бедный Тони имел наглость воображать, что знал о ломках не понаслышке. Но он и не знал, что такое ломка, пока ритмы времени – зазубренные, холодные и странно пахнущие дезодорантом – не вошли в его тело через несколько отверстий – такие холодные, каким бывает только сырой холод, – оборот, который он имел смелость считать клише – «продрогнуть до костей», – усеянные осколками колонны мороза, забивающие суставы хрустом битого стекла, стоит лишь чуть подвинуться на толчке, время вокруг и в воздухе, оно входит и выходит, когда захочет, такое холодное; и боль дыхания на зубах. Время пришло к нему в непроглядной тьме библиотечной ночи с оранжевым ирокезом, в корселете, кроссах «Амальфо» и больше ни в чем. Время опрокинуло его, грубо вошло, сделало свое грязное дело и снова вышло в форме бесконечного хлещущего потока жидкого говна, которое он просто не успевал смывать. Сколько угрюмых часов Тони провел в попытках постичь, откуда же берется столько говна, если он не брал в рот ничего, кроме «Кодинекс Плюс». Потом в какой-то момент он осознал: само время стало говном: Бедный Тони стал песочными часами: теперь время двигалось через него; он больше не существовал вне зазубренного потока. Теперь он весил скорее 45 кг. Ноги истончились и стали такими же, какими были когда-то привлекательные руки, до Отмены. Его преследовало слово «цукунг» [92], иностранное и наверняка еврейское, которое он даже никогда не слышал. Слово билось в ускоренном ритме в голове, ничего не означая. Он наивно полагал, что сойти с ума – значит, не замечать, что сходишь с ума; безумцев он наивно представлял вечно хохочущими. Он постоянно видел своего оставшегося без сына отца, – отвинчивающего боковые колеса у велосипеда, поглядывающего на пейджер, в зеленом халате и маске, наливающего холодный чай в стакан из рифленого стекла, рвущего рубашку из-за горя по чаду, хватающего его за плечо, падающего на колени. Коченеющего в бронзовом гробу. Опускающегося под снег на кладбище Маунт-Оберн – это издали, из-за черных стекол. «Промерз до цукунга». После того, как истощились средства даже на кодеиновый сироп, Тони еще просидел на толчке в дальней кабинке уборной БАФ, – окруженный недавно гревшими душу предметами одежды и фотографиями из модных изданий, приклеенными к стенке скотчем, который он выклянчил на справочной, – просидел почти еще ночь и день, не верил, что сможет задержать поток поноса, чтобы куда-нибудь уйти – если это «куда-нибудь» еще появится – в своих единственных слаксах-унисекс. Во время дневных часов работы мужской туалет был полон славяноговорящих стариков в одинаковых коричневых лоферах, чей скорострельный метеоризм вонял капустой.

К концу второго бессиропного дня (дня припадка) у Бедного Тони Краузе начался синдром Отмены еще и алкоголя, кодеина и деметилированного морфина – компонентов сиропа от кашля, – вдобавок к изначальному героину, что послужило началом таких ощущений (особенно от Отмены алкоголя), к которым его не подготовил даже недавний опыт; и когда появились реальные высокобюджетные глюки белой горячки, когда первый глянцевый и лохматый муравей-солдат пополз по его руке и по-призрачному наотрез отказывался смахнуться или раздавиться, Бедный Тони смыл остатки гигиенической гордости в фарфоровую пасть унитаза, натянул назад слаксы – унизительно мятые после того, как 10+ дней комкались у лодыжек, – сделал то немногое, что мог, в косметическом плане, надел безвкусную кепку и перемотанный скотчем шарф из полотенец и в отчаянии бросился на кембриджскую площадь Инмана к зловещим и двуличным братьям Антитуа – их штабу под прикрытием «Развлечений 'N пустяков из стекла», порог которого он поклялся не переступать вовеки веков, и но теперь решил, что это его последний шанс, – Антитуа, канадцам квебекского происхождения, зловещим и двуличным, но на деле незадачливым политическим инсургентам, услугами которых он дважды пользовался через Сеструху Лолу и теперь единственным людям, за кем остался хоть какой-то должок, с того самого случая с сердцем.

В куртке и кепке тракториста поверх шарфа на подземной платформе серой ветки станции «Уотертаун Центр», когда в мешковатые слаксы хлынула первая горячая струя, потекла по ноге и на шпильку – у него остались только красные высокие туфли с перекрещивающимися тесемками, почти полностью скрытые длинными слаксами, – Бедный Тони закрыл глаза, чтобы не видеть муравьев, кишмя кишащих на хилых руках, и издал беззвучный внутренний крик от ошеломляющего и рвущего душу горя. Его любимый боа почти целиком уместился в нагрудный карман, где и оставался, чтобы не привлекать внимания. В многолюдном вагоне Тони обнаружил, что за три недели из колоритного и привлекательного – хотя и на любителя – человека превратился в омерзительного городского бомжа, которого уважаемые люди в метро обходят или от которого медленно отодвигаются, словно даже не замечая. Его шарф из полотенец частично расклеился. От него пахло билирубином и желтым потом, а от подводки для глаз недельной давности толку мало, если неделю не бриться. Также имели место инциденты с мочой, в слаксах, для полного счастья. Просто никогда в жизни он не чувствовал себя таким противным или больным. Беззвучно рыдал от стыда и боли из-за каждой режущей кромки ярко освещенной секунды на людях, а муравьи-легионеры, бурлящие на коленях, раззявили острозубые насекомьи пасти, чтобы ловить слезы. Он чувствовал свой беспорядочный пульс в ячмене. По серой ветке, как и по зеленой и оранжевой, ходил грохочущий левиафанский поезд, и он сидел один в конце вагона, чувствуя, как царапает каждая секунда.