Режиссер, можно было подумать, не так давно покинул земной мир, поскольку его память была гораздо острее, чем у Комарова. Странное дело: теперь, видя его перед собою, Комаров вспомнил очень многое из тех дней, когда они общались, в том числе, и земную фамилию режиссера, которая звучала весьма забавно — Брахман. В тусовке, шутя, ударение в его фамилии переставляли на второй слог, хотя к индийским жрецам он, конечно, никакого отношении иметь не мог. Впрочем, как и к имени высшей сущности Веданты тоже.
Брахман был вполне узнаваем — все так же он отличался известными манерами урнинга и носил серьгу в ухе, причем здесь серьга была более увесистая, чем в земной жизни.
После перековки колодок они как старые приятели приостановились около выхода и Брахман, со сдавленным смехом, не проникавшим из его синюшного одутловатого носа в гортань, указал на плечо, где у него красовалась нашивка шакала — добровольного помощника стражей. Режиссер, шепелявя, поведал Комарову, что он и здесь трудится по специальности. Оказывается, в Ликополе есть своего рода театральная самодеятельность. Правда, здесь он не главреж, но все же состоит на особом положении. Театр развлекал лишь начальство и стражей, поэтому Комарова режиссер на спектакль не пригласил. А среди общегражданских дел театра было участие в пении месс, а также гимнов во время митингов. Впрочем, служба в театре не освобождала Брахмана от наказаний, правежа и других неприятностей. Послабления давал не театр, а статус добровольного помощника и еще кое-что…
В той части российской театрально-галерейной тусовки, к которой принадлежал Брахман, Комарова называли «наш меценат». Сам министр не удивлялся тому: с юных лет, появляясь в той или иной группе, он довольно быстро становился в ней если не лидером, то ценным, необходимым человеком. Комарову была свойственна какая-то невероятная цепкость, способность ухватывать ключевое звено и объединять вокруг себя людей. В отрочестве и юности Комаров нередко попадал в «нехорошие кампании», не везде он надолго задерживался — но везде становился одним из вожаков или душой общения. Часто фигуры переворачивались: прежний лидер, если он не мирился с Комаровым, отступал или вынужден был потесниться, а Комаров, который поначалу воспринимался всеми как залетный пришей-пристебай, выходил на первый план. Иногда приводило это и к жестким конфликтам.
Один из друзей на дне рождения Комарова, поднимая тост за хозяина, сформулировал это так: «Ты очень липкий, к тебе прилипают не только деньги, но и люди!» С годами эта цепкость приобрела деловой характер, личные связи подкреплялись бизнес-интересами, создавая между нужными людьми крепкую спайку. Чаще всего Комаров интуитивно мог определить, с кем у него получится дело, а с кем нет. Пережив в юности пару разочарований — с друзьями, предавшими его, — в дальнейшем Комаров закрылся, чтобы не чувствовать боли, и стал более циничен, относясь к дружбе как к инструменту. Его уже никто не мог предать: ни партнеры, ни женщины — могли лишь попытаться подставить. И здесь в силу вступали уже законы психологической борьбы или административной интриги.
Что же касается богемы, считавшей Комарова благодетелем, в ее среде, несмотря на разницу в воспитании и образе жизни, он пользовался доверием. И Брахман все это отлично помнил. Лифта долго не было. Тогда слуга Мельпомены взял Комарова под локоть и, приплясывая и покачиваясь, подвел его к решетке атриума, под которой раскрывалось громадное нутряное дупло мегаполиса. Глядя в это пространство, режиссер вдруг воскликнул:
— Какое зрелище! Какая красота! На Земле я такого не видел!..
Комаров с недоумением бросил взгляд за решетку. Нельзя было отрицать — в этом зрелище было свое черное величие, что-то такое, чего в прежней жизни и впрямь вряд ли можно было встретить. Но тут перед взором Комарова пронеслись старые, почти забытые впечатления от земных красот, американского Большого Каньона, Пиренеев, российского Путорана, озера Байкал, грузинских и абхазских скал и даже менее притязательных видов среднерусской равнины и южнорусской степи… Сердце Комарова сжалось от тоски.
Как будто что-то почувствовав, Брахман проговорил:
— Красоту земных городов портит небо, даже облачной ночью они не идут ни в какое сравнение с этим! Этот город как будто специально придуман для Великого избавителя… Только в нем он мог бы царствовать вечно…
— Какого избавителя? — спросил Комаров. Он иногда слышал это слово в официальных речах, но не придавал ему значения.
— Да ты совсем еще не в теме! — воскликнул режиссер. — Вот что! Поехали к Шапошнику… Там ты, наверное, быстро все поймешь!
У Шапошника
Как выяснилось, Шапошник был местным мэтром-художником. Жил он в Ликополисе на особом положении. Картины ему заказывали даже высокопоставленные члены Ордена, правящего темными мирами.
Несколько пересадок на лифте, и Брахман привел Комарова в специальный служебные отсек, в котором тот никогда ранее не бывал. Брахман что-то прошептал на ухо Шапошнику, показывая на Комарова. Шапошник, на вид более аристократичный, чем Брахман, но при этом очень темный и мрачный, издавал густой неприятный запах, усугубляемый примесью противнейшего перегара местного табака. Запашок был особенный, не такой как у стражей, не такой как у шакалов или номерных. Художник был наделен огромными, как будто вываливающимися из орбит глазами, которыми он смотрел куда-то сквозь и поверх собеседника. Комарову казалось, что глаза его косят.
Посмотрев таким образом мимо глаз Комарова, тем не менее глядя «туда» через то несущественное нечто, чем был Комаров, художник неожиданно произнес:
— Вижу, вам не по душе здесь. И понятно: этот мир несет боль и мучения… Но именно в этом-то и весь смысл…
Комаров замялся, помолчал немного, а потом выдавил из себя:
— Какой в этом смысл?
— Вам трудно это понять…
Вокруг них была беспорядочная мастерская, с извилистыми переходами и низкими потолками. Повсюду были ниши и антресоли, уставленные рамами, несколькими незаконченными скульптурами, заполненные ворохами эскизов, в том числе, неровными стопками лежали они и прямо на полу. Комаров с непривычки задевал головой за антресоли.
На столе лежали бумаги, несколько номеров местной газеты «Глас Тартара», книги. Одна из них, со множеством закладок, была раскрыта. Комаров полюбопытствовал — это был роман «Мастер и Маргарита» Булгакова.
— Откуда это здесь? — спросил он.
— В Ликополисе есть богатая библиотека, — ответил ему Брахман, — и маэстро имеет туда доступ.
Внимание Комарова привлекла скульптура, которую он, казалось, уже видел где-то в городе-лабиринте. Это была зловещая женская фигура с худым лицом, впалыми щеками на вытянутом безволосом черепе. К двум ее тощим сосцам припадают волк и шакал, причем и в том, и в другом, в их гладких головах с прижатыми ушами, несмотря на собачий облик, сквозит что-то змеиное…
Перехватив взгляд Комарова, Брахман воскликнул:
— Это наша капитолийская мать. Ты не видел ее раньше? Такие скульптуры стоят во многих служебных помещениях.
— Я ничего не слышал о ней или забыл, — пробормотал Комаров.
— Это богиня-бездна, — пояснил Шапошник, — члены Ордена называют ее еще Матерь-Погибель… Именно от нее должен произойти Великий Чистильщик этого искривившегося мироздания, наш последний Избавитель.
Слово «избавитель» художник произнес с благоговейным чувством, при этом глаза его вылезли из орбит сильнее обычного.
Режиссер обратился к художнику:
— Покажи ему свою новую работу…
Шапошник чиркнул спичкой и закурил. Затем подвел гостей к мольберту. На холсте грандиозные леденящие душу здания, чем-то напоминающие архитектуру Ликополиса, поднимались и взвинчивались вверх, как готические стеллы, шпили, фиалы, вырастая прямо из кровавого месива… В месиве угадывались события правежей и пыток, просматривались ревущие рты, переполненные расплавленным металлом внутренности жертв, растопыренные конечности насилуемых узников, насаживаемых на прутья или на толстые древки, вспухшие свежие рубцы на телах истязаемых, расчленёнка трепыхающейся плоти…
— Вот что значит этот город! — произнес художник торжественно. — Именно здесь я смог найти то, ради чего мое «я» существует… Именно здесь у меня есть та натура, ради которой стоит писать.
Комаров с неприязнью взирал на двух служителей муз, помешанных на каком-то сладострастном чувстве безобразия. Очевидно, их путь здесь служил продолжением их же поисков на Земле. То, что они при жизни лишь украдкой нащупывали, тамошний их идеал здесь заострился и стал выпуклой явью.
— Даже вице-магистр Ордена испытал высочайшее наслаждение от его полотен, — доверительно проговорил режиссер. — У тебя, Шапошник, не сохранилось ли копии того портрета, который купил господин маршал?
— Да, — ответил художник, и глаза его лихорадочно заблестели.
— Сейчас ты увидишь картину, от которой веет энергией Великого Деструктора, — простонал Брахман.
Стремительно пройдя в глубину студии, художник отдернул полог и стал переставлять несколько рам с натянутыми холстами. Наконец, он вынул оттуда подрамник и поставил его к входу в мастерскую. Оба они, и режиссер, и автор картины, тут же позабыв про Комарова, жадно впились своим взорами в плоскость холста. Их фигуры изогнулись в каком-то необъяснимом раже.
Комаров не ждал ничего хорошего от этого зрелища. С опаской он был вынужден бросить взгляд на картину. Она оказалась портретом не человека, а какой-то сущности, явно разумной, можно даже сказать, мудрой. Лик ее напоминал лик рептилии: не высокий, а скошенный, далеко уходящий к затылку лоб, слоистый благодаря многочисленным складкам морщин. Кожа была отвратительная, вполне такая, какая и должна быть у ящера, местами вспученная, покрытая бородавками, пестрыми пятнами и белесыми волосками разной длины. Взгляд его не выражал ни злобы, ни доброты — это был холодный, расчетливый, пронзительный взгляд, который, казалось, смотрит не с картины, а откуда-то из глубины самой последней бездны. В нем был намек, что его хозяин все знает, всех видит насквозь, и при этом в нем не было и тени умиротворения, спокойствия, наоборот, — он как будто разбирал тебя на кусочки, на косточки…