Комарову же казалось, что есть что-то неуловимо сродное между этим существом и тем карликом, что являлся ему в галлюцинациях.
— Кто это? — почти что прорычал он, после чего художник и режиссер оба вздрогнули и пошатнулись. Они и впрямь совсем забыли про Комарова.
— Это Великий Господин? — спросил Комаров.
Режиссер приложил к губам палец и шикнул на Комарова.
А художник, вместо того чтобы ответить, зашелся приступом глубокого кашля, выворачивающего его бронхи. Он весь содрогался от кашля, на губах его выступила кровь. Он с трудом вытянул откуда-то несвежую тряпку и стал промокать рот. Крови становилось все больше. Наконец, художник махнул рукой и ушел в глубину студии. Там он отнял тряпку ото рта и стал размазывать кровь по еще не тронутому холсту, приготовленному для работы. Что он задумал, было непонятно. Но его кровь как будто придавала структуру будущему творению…
Комаров не отставал от Брахмана, пытая его, что это было на картине. Наконец, Брахман сдался. Он зажег огарок свечи и стал рассматривать книжные полки на стене мастерской.
— Где-то здесь была книжка про них…
— Про кого? — спросил Комаров.
— Про них, про драконов.
На поиски книжки ушло довольно много времени. Надо признать, неслабую библиотеку собрал Шапошник, а Брахман, судя по всему, ее тоже потихоньку изучал.
«Книголюбы чертовы!» — выругался про себя Комаров.
— Вот, смотри! — воскликнул режиссер. Он вытянул с полки тонкую книжку в темной крафтовой обложке, издание на русском языке старой орфографии. На обложке не было никакого названия, но на первых листах — качественная литография, изображавшая огромного комодского варана.
Комаров с удивлением стал листать книжку и наткнулся на небольшой очерк о Миклухо-Маклае. Комаров давно ничего не читал, он с некоторым упоением стал разбирать русский шрифт с ятями и ерами, от которого пахнуло чем-то далеким и щемящим и все же таким реальным, таким осязаемым.
Рассказ про гигантскую рептилию
Когда Миклуха-Маклай был в Индонезии, на одном из островов он тяжело перенес лихорадку и, чтобы не допустить возврата болезни, некоторое время употреблял опиум. На острове ему неоднократно попадались останки доисторических животных, которые он зарисовывал в своих тетрадях.
В один из таких вечеров он встретил гигантского комодского дракона, на тот момент еще не описанного в науке. Аборигены же называли его именем «ора». Это была огромная старая особь, длиной метра под три, таких теперь уже не встретишь нигде в Юго-Восточной Азии.
Гигант стоял, высоко задрав голову, слегка ею покачивая, и смотрел бесстрастными мертвенными глазами с приспущенными веками прямо на Миклуху, в его утробе что-то урчало. Как сказали потом аборигены, он только что живьем заглотнул довольно крупного ягненка. Голова же его при этом была высоко поднята над землей, вероятно, потому, что задние копыта жертвы все еще торчали в горле, медленно опускаясь по пищеводу.
— Сгинь, нечистая сила! — крикнул Николай Николаевич и перекрестил морду ящера.
Однако тот не сгинул, он лишь изредка помаргивал ледяными глазами. Через пару минут ора неспешно пошел вперед, широко расставляя согнутые в суставах лапы, так что тело, покрытое бугрящимися складками, с каждым шагом перекатывалось слева направо — как это бывает при ходьбе у очень полных и при этом важных и чванливых людей.
Тогда Миклухо-Маклай вернулся в плетеную хижину, уткнулся в походную войлочную подушку и задрожал всем телом. Болезнь сказывалась, он был еще слаб.
— Да, зря я сюда приехал! — бормотал он, вздрагивая как будто от озноба.
На следующий день, когда действие опиума прошло, путешественник подумал, что все это было сном или видением. Однако в памяти его отчетливо запечатлелся пугающий дракон — его пустые глаза казались преисполненными гордыни. Но уже через несколько дней он увидел схватку двух гигантских живоглотов, которые в борьбе за территорию или за самку наносили друг другу удары тяжелыми хвостами, а потом поднялись на задние лапы и пытались раздавить друг друга наглыми выпуклыми животами.
Местные охотники, ободрав одного крупного дракона, подарили Миклухе его прекрасную шкуру, не уступавшую по качеству крокодиловой коже. А разделанную тушу и кости ящера Николай Николаевич с неподдельным интересом изучал. К сожалению, утрачен его дневник той поры, где были зарисовки и фиксировались рассказываемые события.
Впоследствии ученый путешественник любил вспоминать свою первую встречу с орой, при этом он обряжался в драконью шкуру, так что задние лапы и хвост волочились по полу и по лестницам. Так он ходил по своему дому, раскачиваясь слева направо, как комодское чудище, высоко задрав голову с жуткой пастью и с высокомерием посматривая на домашних и гостей. А в подарок Семенову Тянь-Шанскому он привез крупное драконье яйцо.
Да, варан на литографии напоминал то животное, которое изобразил на холсте Шапошник. И все же оставался у Комарова какой-то привкус сомнения, больно уж осмысленным предстал на холсте взор этого отвратительного существа.
Пока Комаров читал, Брахман смотрел на занятие художника. Кашель вскоре прошел, но Шапошник уже не мог оторваться от работы, увлеченно развивая и оформляя пятна, которые он произвел непосредственным наложением кровавой тряпки на холст. Он пока еще не прибегал к палитре, но обильно плевал на холст, добавляя к крови слюну.
Тогда режиссер увел Комарова от художника, не став отвлекать мастера от его кровохаркающего вдохновения.
Когда они вышли, Брахман повлек Комарова к лифтам, напоминая, что стоять на одном месте нехорошо. Надо сказать, он вполне отвечал этому критерию бесконечного суетливого движения как закона местного существования: все время приплясывал, поскребывался, а если ему нужно было стоять на месте — у лифта или в самом лифте, — нервно подергивался, барабанил ногой или пальцами, как будто вывинчивая из себя какую-то неуемную энергию. Вся эта «пляска святого Витта» очень раздражала Комарова.
Уже по дороге, вновь похихикивая с сифилитическим звуком в носу, Брахман рассказал, что в Свободном городе среди местных сильных мира сего очень распространены азартные игры и что в этом заключена лазейка для желающих облегчить свою участь на правежах. Наказания можно просто-напросто перевести на кого-то другого, если выиграть партию у служителей правежа. Сам режиссер, как он утверждал, неплохо играл в буру, не уступал в этом заядлым местным картежникам и часто избегал наказаний, выступая на правежах не в качестве жертвы, а в качестве помощника палача.
Брахман намекнул, что и Комаров мог бы выучиться в буру и его отбывание стало бы гораздо легче.
— А когда проигрываешь, чем расплачиваешься? — спросил его Комаров.
Режиссер гаденько засвистел прямо в лицо Комарову и, заговорщически подмигнув, пробормотал:
— Ну окажешь услуги, сам понимаешь… Но для нашего брата шулера это дело не частое…
Комаров с нескрываемым отвращением рассматривал лицо режиссера. Облупленные толстые губы, с которых клоком свисал, трепеща, клочок сухой кожи. Источавший дурное дыхание рот, в котором недоставало зубов. Одутловатый нос, из которого вдруг потекла черноватая гниль, и Брахман собрал ее рукавом робы.
А режиссер, не замечая Комаровского отвращения, стал с самозабвением рассказывать об инструментах пыток и о том, как он преуспел во владении ими. Также его очень занимали ощущения жертв пыток, и он явно примерял роли жертв на себя. Комаров окончательно осознал, что тот страдает тяжелым расстройством личности, не считая целого букета закаленных в Ликополисе извращений. «Да, — сказал он сам себе, — от него лучше держаться подальше, чтобы окончательно не свихнуться…»
Тем не менее, они встретились еще раз, чтобы вновь нанести визит Шапошнику.
Прогулка по анфиладам
В Шапошнике оставалась какая-то загадка, и она будоражила Комарова.
На этот раз Шапошник предложил прогуляться по анфиладам города. Дело ранее для Комарова неслыханное. Они спокойно шли меж суетящихся потоков узников, не опасаясь стражей. У художника и режиссера были нашивки шакала, и Комаров оказывался под их опекой.
Не так давно отзвучала месса, и поэтому разговор зашел о музыке. Говорили, естественно, о музыке земной. Шапошник не отрицал, что с композиторами городу пыток везло гораздо меньше, чем с живописцами.
— Впрочем, — заявил он, — с Земли с каждым годом идет хорошее пополнение юных дарований. Там агенты Матери-Тьмы развернули большую и успешную работу и добились немалых успехов. Земная музыка стремительно темнеет и теряет ту приторную «высоту», которая ей когда-то была свойственна.
Брахман немного поспорил с Шапошником, отстаивая и достоинства музыкантов Ликополиса. Он упирал на то, что мотивы в городе-лабиринте привязчивы, от них трудно отделаться, а это самое главное в темном деле — заполнить сосуд памяти чем-то современным, свеженьким, звонким и клейким.
— Хорошие эстрадники, но нулевые композиторы! — восклицал на это художник. — Можно было бы такую увертюру на этом материале отгрохать — весь нижний мир закачался бы, пришел в движение, затанцевал бы… Думаю, настоящие творения бездны еще впереди…
— Но ведь вдохновение от Врага? — спросил вдруг Комаров.
— Да, от Него, от проклятого, — охотно ответил Шапошник. — От Матери-Бездны лишь утешение и успокоение, но не вдохновение… От Него эта лихорадка, этот страшный зуд, это разжигание изнутри, от которого не избавиться…
— Таким путем Он нас вызывает на брань, не дает покоя, как будто какой-то острой шпорой мучает нас… — вновь встрял Брахман.
Видя некоторое недоумение Комарова, Шапошник пояснил:
— Есть творчество за Врага и есть против Врага. Но и то и другое — от Врага.
— Да, на Земле так и говорили: творец от… от Врага, — осекся Комаров.
— В целом же земное искусство еще очень далеко от совершенства, — рассуждал Шапошник. — И оно по определению обречено отставать от местного искусства. Даже самые выдающиеся мастера лишь отдаленно приближались к тому, что здесь в порядке вещей. Волчий город с точки зрения современного искусства — передовая цивилизация. Кстати говоря, веяния отсюда питают земных творцов, неведомым образом они просачиваются на Землю из темных миров. И лучшие из тамошних художников что-то угадывают. Я могу в этом деле с точностью судить по самому себе. Да и вы ведь тоже не чуж