Бесконечный спуск — страница 15 из 43

— Но они-то называют эти места адом, — задумчиво пробормотал Комаров.

— Адом! — усмехнулся Брахман. — Явно устаревшее понятие для дурачков. Дистанция между земной жизнью и адом сокращается — и в конечном счете исчезнет вообще!

Шапошник же по этому поводу заметил:

— Антиутопия об аде, придуманная жрецами еще в древние времена, — теперь не актуальна и потеряла свою эффективность для управления паствой. Ад, если уж так называть темные миры, — это не место для наказаний. Это место, где рождается ответ на ошибку бытия, а значит ошибка эта исправляется… Так называемый «ад» изменяет правила игры этого мира…

— Значит, вы все же признаете, что Он, Враг ваш, — высшая сила, что Он стоит во главе мироздания? — воскликнул Комаров.

— Ха-ха-ха… Во главе этого убогого мироздания… Да, он главный крупье этой бестолковой игры, которая что-то явно затянулась… Но что такое десятки, даже сотни тысяч лет перед лицом Матери-Тьмы? Это мгновение. Сморгнула — и все… Как будто и не было…

Тут с Комаровым что-то произошло, осторожность ушла, какое-то озлобление нашло на него, и он с вызовом заговорил:

— А есть ли сама эта Мать-Тьма? Кто ее видел? Тьму и пустоту космоса мы, конечно, видим… Но какая же это мать? Мать-Тьма, которая ждет вас, — не больная ли это фантазия!

— О, да вы атеист, батенька, — воскликнул с ироническим огнем в глазах Шапошник. — Продукт советского воспитания!..

— Разве ты не пресытился еще страданиями этой жизни-смерти, жизни-после-смерти, жизни-перерождения, этой игры в одни ворота? — спросил Брахман, глядя в слегка вытянувшееся лицо Комарова.

Комарову было трудно ответить, и тут он решил слегка подыграть двум гнусным своим собеседникам, чтобы не обрывать познавательный разговор:

— Конечно, осточертело все это!

Оба они злорадно засмеялись.

— Эта так называемая жизнь, — продолжил художник, — похожа на издевку. Тебя протаскивают через узкий, тесный узелок, ты трепещешь смерти, идя из-за этого страха на подлости, коверкая себя самого, готовясь к ней, строя какие-то песочные замки, какой-то иллюзион, чтобы забыть о смерти, задержать ее… И в результате всего этого бесконечного умирания ты в конце концов так и не умираешь окончательно… Вроде бы смерть, ан нет — это опять рождение, и ты выходишь на этот поганый свет через очередную дуру-матку… И все заново, все что ты делал раньше, — идет прахом… Вновь страх и бессмысленное бегство от неизбежного… А я, я очень устал от всей этой муры. Уж лучше вместо того, чтобы вымаливать милости у Врага и ползать перед Ним на брюхе, — лучше уж полная смерть, настоящий покой… Всякое Я в мире Врага — это тревога и беспокойство, и никакие наслаждения не стоят той цены, за которые мы их покупаем. Мир испорчен и неправилен, мир этот — выкидыш темной бездны, ее неудавшийся плод… Хватит подыгрывать этому порожденному Врагом миру — слабоумному уродцу, следуя правилам которого, мы и сами ему уподобляемся! Нас ждет другая вечность — Вечность в лоне Тьмы… Последнее растворение… Мы просто вернемся туда, откуда выпали по ошибке.

— А разве здесь, у этого Великого Господина, полная свобода? Разве и здесь вы не рабы его? Да и местные стражи, так ли уж они удались? — вопросил Комаров. В ответ на эту дерзость режиссер недовольно хмыкнул, но художник невозмутимо продолжил.

— Во всяком случае, — сказал он, — волки и шакалы не притворяются кем-то, кем они не являются. Они лелеют в себе свою злобу, сколько бы она ни стоила. Мы здесь уже безнадежны, как сказали бы глупцы. И у нас один путь — путь растворения. Меня здесь тоже терзают, пытают, мучают, но зато принимают таким, каким я стал, какой я уже есть, а не требуют меняться, очищаться, чтобы сделать из меня неведомо что. А вот Врагу нужны безропотные добренькие дебилы, без мысли лишней в голове… Такие, что безоговорочно верят своему доброму папочке, что он дарует им вечную усладу за послушание и за это… смирение… Таких-то Враг привечает… и они обречены стать овощами на Его грядке.

Брахман, слыша это, восхищенно засмеялся, ему нравился ход и стиль изложения Шапошника. А тот продолжал:

— Да, я хочу быть рабом у Великого Господина и у Великой Блудницы, хочу лобызать прах их ног… Ибо взамен я получаю свободу оставаться таким, какой я есть, со всеми моими пристрастиями. А другим-то я уже не буду никогда! Здешнее рабство мило моему сердцу. Лишь бы не быть рабом у Врага. И чем больше я ненавижу Врага, тем более близок я своему Избавителю, тем вольнее мне дышится. В ненависти моя свобода и моя жизнь…

— Вотчим не дал любви, и Великий Господин, уводя нас от Вотчима, тоже не дал любви… Может, поэтому и маемся? — как бы в задумчивости спросил Комаров.

— Все так, все так, — грустно проговорил Шапошник, но потом в огромных глазах его заиграл болезненный блеск, и он с упором воскликнул: — Да, мы безотцовщина, метафизические беспризорники… Нам не дали обманной любви, а потому и мы не можем ее вернуть обманувшему нас. Но зато Великий Господин дал нам правду, дал нам ненависть, ярость, которыми он одержим! Ненависть превыше любви, ибо она идет из тьмы и возвращает в тьму. А в самой тьме нет ни ненависти, ни любви, там наше отпущение…

— Усталость, друг мой, усталость! Сколько можно терпеть весь этот бездарный цирк! — добавил Брахман.

— Да, — продолжил художник, — мне хочется в полное небытие… И они, эти волкодлаки, ведут нас туда…

Затем, выдавив из орбит свои глаза, он вдруг очень близко наклонился к Комарову:

— Сдается мне, мой друг, вы что-то недоговариваете… Что-то в вас как будто противится тому, о чем мы говорим… Неужели вы думаете, что у вас есть еще шанс на иную участь?

— Нет, шанса нет, — отвечал ему кротко Комаров. — И, конечно, принять одну-единственную неизбежную участь было бы мудрее, чем скорбеть об этом… Наша с вами беседа очень важна для меня…

Шапошник отстранился. Какое-то время он молчал, а потом вновь подхватил нить своего самолюбования:

— В этом смысле для меня самым великим из земных пророков был, конечно же, Шломо Фройд. Он угадал, что происходит здесь. Распутывание клубка подсознания, вскрытие последних корней человеческой уязвленности. Он, этот великий мудрец, готовил людей к темным мирам. Он был величайшим целителем от той взрывчатки, что заложил в нашу психику Враг. Он обезвреживал закладки Врага, в том числе, главную его ловушку. Как это по-русски? Эту, тьфу ты… так называемую… «совесть».

— А сам он здесь? — спросил Комаров.

— Фройд? Нет, он в самых темных мирах, там, где обретаются оракулы, гении Великой деструкции. Там они короли среди монстров и людоедов… Высшая каста тьмы.

— Говорят, — уточнил режиссер, — что здесь он пробыл циклов двадцать, и его отправили дальше. Думаю, он слишком тяжеловесен для нашего легкомысленного и увеселительного града…

— Там, в тех темнейших мирах, — заключил Шапошник, — он гораздо ближе к растворению… окончательному избавлению… К заветной цели…

— Никто-о-о не даст нам избавления, ни вра-аа-аг, ни цаа-арь и не геро-о-о-ой, — запел тут Брахман революционную песню с характерной для него козловидной усмешечкой. Он и в Ликополисе не утратил своей привычки к стебу по любому поводу.

* * *

В этот момент произошло загадочное событие, смысл которого не сразу стал проясняться. Через анфилады навстречу гуляющей троице шел слепой старичок, с суковатой палкой, в истрепанном рубище, едва прикрывавшем тело. Слепота его была чем-то необыкновенным по здешним меркам, ведь мертвая вода Ликополиса исцеляла любые дефекты глаз. Это был безобразный тип, весь в язвах и струпьях. Он вызывал отвращение сильнейшее даже по сравнению с самыми отталкивающими уродами этих мест.

Когда он приблизился, стало видно, что проказа поразила его лицо и лоб, выела глаза… изуродовала нос и губы… Гноящийся рот произносил какие-то бормотания довольно высоким голосом… Но самым отвратительным было то, что из-под лохмотьев на худом истощенном теле его проступала очень большая безобразная грыжа, также вся в струпьях. Там же, под ребрами, но на другом боку гноилась глубокая язва.

Художник, завидев прокаженного, попытался было увильнуть, подхватив под руку Комарова… Но слепец вдруг изменил траекторию и пошел прямо наперерез, громко стуча сучковатой клюшкой. Стали доноситься до слуха его слова:

— Безумие, грезы, праздное забытье… О если б вы знали, как легко проснуться от этих грез… Как одним движением мизинца вы разорвали бы свои мрежи… Вы бы долго смеялись от удивления… Но вы в плену собственной злобы… Обида, вина, эта упрямая бестолочь у вас в крови, она точит вас как голодный червь и никак не насытится… Вы хотите смерти, но вместо смерти получаете под сердце стрекало еще большей злобы.

Увильнуть не получилось. Тогда Шапошник остановился и громко выкликнул, обращаясь к прокаженному:

— А, это ты, Нефалим!.. Тебя еще носят твои кости? Что это ты проповедуешь? И что ты сам здесь делаешь, весь в струпьях? Скоро последние твои ошметки осы-пятся… А ты еще рассуждаешь о безумии!..

Комаров поймал себя на мысли, что оба они — прокаженный и художник — были чем-то неуловимо похожи.

Старец сделал еще пару шагов к ним и, подняв палку и запрокинув плешивый подбородок с остатками наполовину вылинявшей бороды, обращаясь куда-то в отдаленную высоту, пробормотал:

— Меня лишили глаз, чтобы я не видел Врага! Глупцы! Разве для этого нужны глаза? Я слеп и жалок, разбит и сокрушен. Но я сам сделался его зеркалом!

С этими словами прокаженный подошел совсем близко и стал шарить руками, как будто в попытке ухватить Комарова за руку. Но художник ударил его тростью по рукам и воскликнул:

— Спятил, старик, и немудрено… Если даже мертвая вода его не лечит. Это тебе наказание за упрямство. Не хочет даже здесь расстаться с мыслью о Враге! Невиданное дело! Пойдем, пойдем прочь от него!

— Выродок! — трусливо в спину обругал прокаженного Брахман, отойдя уже на несколько шагов. — Твое место на помойке… Зачем ты поднимаешься на наш ярус?! Заразу разносишь?!