Комаров протиснулся в этот зазор, ноги, конечно, застряли, но он надавил что было сил, и решетка прогнулась. Этого оказалось достаточно, чтобы двинуться вглубь, слегка покачиваясь одной ногой, упертой в гибкую решетку. Комарова в этот момент никто не мог видеть с других концов атриума, поскольку эту часть решетки как раз прикрывал извне серый щит.
В стене виднелась ниша. Когда Комаров добрался до ниши, он обомлел — внутри зиял проход, там было нечто вроде коридорчика, скрытого от внешних взоров. Здесь при желании ему можно было бы прятаться от стражей и устроить ночлежный угол, если бы у него сохранилась способность спать. Попасть туда изнутри отсека было невозможно. Комаров перед этим проверял эти двери, они оказались не просто заперты, а заварены.
Но самое главное, что в одной из стен коридорчика красовалась великолепная, украшенная изысканными орнаментами и арабесками ложная дверь. На ней в неярком свете Комаров различал искусные старинные изображения павлинов: наверху павлин в царственной короне, по бокам павлины в разных положениях, в том числе, похороны царя-павлина, которого оплакивали грациозные павы, ниже — павлин, сопровождающий своих птенцов, при этом одного птенца он нес на спине. В самой нижней части двери был изображен павлин, клюющий змею.
То, что дверь ложная, стало понятно после того, как Комаров, немного повозившись с замком, отворил ее. За дверью обнаружилась глухая кирпичная кладка, однако в зазоре между кирпичами и дверью висело большое, почти в полный рост Комарова зеркало в изысканной оправе из благородного сплава с золотым отливом. Дело было, конечно, не в оправе, а в самом зеркале. Ведь зеркало — вещь совершенно невиданная в городе-лабиринте, во всяком случае, в местах, доступных для узников. Оно было также старинное, сама зеркальная поверхность не современной технологии, а из тонкого и хрупкого полированного металла, с небольшими неровностями и черными крапинами на серебристой глади. В отличие от двери оправа зеркала не изобиловала орнаментами. Только в верхней его части было довольно крупное изображение странной птицы, похожей на орла, но с человеческими руками, которые продевались сквозь крылья как через широкие рукава и были направлены вверх. Орлиное существо как будто взывало к кому-то наверху, а все тело этого человекоорла было испещрено очами… Это изображение как будто слегка намекало на что-то, запрятанное в дальних закоулках памяти, но было это чувство еле ощутимым, так что не удавалось на этом задержаться. К тому же Комаров впился взором в собственное отражение. Он позднее рассмотрит как следует и дверь, и раму зеркала, но не сейчас…
Комаров даже не смог бы определить, сколько времени простоял у зеркала, разглядывая свое лицо. Он был, конечно, не похож на прежнего себя. Иссохшее, измученное, почерневшее лицо насельника Свободного града, забывшего, что такое солнечный свет и до сегодняшнего дня, когда он оказался на верхнем ледяном этаже, не вдыхавшего здесь свежего воздуха. Глаза также выцвели и поражали пустотой…
И тем не менее в зеркале узнавался отблеск былого Комарова, каким он себя помнил. Света здесь было несколько больше, чем в лифте с оторванной створкой, — отраженно-рассеянный, он падал из пространства атриума. Комаров долго ощупывал морщины, рубцы и следы нанесенных ему ран на шее, скулах, выбритом лбу, вглядывался в свои потускневшие опустошенные глаза.
Зеркало
Явление зеркала стало поворотной точкой судьбы Комарова в юдоли забвения. Он проводил по многу часов в отсеке 133-43, разговаривая с зеркалом. Здесь хватка Свободного града ослабевала, постепенно отпускала его. В отсеке очень редко кто-либо появлялся, и со временем у Комарова даже притупилась осторожность. Он приходил сюда как будто к себе домой.
Перестав бесконечно ездить в лифтах, Комаров сбросил с себя тягостный морок. Впрочем, совсем освободиться от Ликополиса и превратиться в затворника своего Зазеркалья он не мог. Примерно раз в двенадцать или тринадцать условных суток раздавался призывный сигнал рога, и все узники обязаны были являться на перекличку перед правежом. Прячущегося от правежа — его так или иначе отыщут и отправят в карцер. А там, говорят, пытки пострашнее, чем на правежах. Отсутствия Комарова в обычное время в лифтах и во время месс никто не замечал — да и как заметишь это отсутствие в многомиллионном городе…
Общение с зеркалом постепенно приводило к невероятному результату. Комаров сам поначалу не знал — то ли он просто сходит с ума, то ли извлекает из зеркала какую-то чудесную силу. Картины прошлого вставали перед ним как живые, во всех подробностях. Комаров не мог точно сказать, видел ли он их на внутреннем экране памяти, или в самом зеркале. Однако, закрывая глаза, он продолжать погружаться в то, что показывала ему его ожившая и обострившаяся память. Впрочем, совсем без зеркала в этом самоуглублении он обходиться не мог.
Комаров заново переживал многие события, разматывая их как клубок — и теперь уже они были наполнены иным значением. Так бывало с ним в детстве, когда он попадал в знакомое место, заходя в него с незнакомого направления, и оно причудливо сочетало в себе черты узнаваемые и странные, будучи одновременно и тем, и не тем местом. Чаще такие ощущения Комаров испытывал раньше в сновидениях, где ему являлись картины и виды, что-то напоминавшие, но подсвеченные другим каким-то освещением, причудливо «сдвинутые» по отношению к тому действительному, что в них узнавалось.
Зеркало превратилось в учителя для Комарова. Спустя время глубина воспоминаний достигла такого уровня, что он принялся рыдать над своей земной жизнью, да так, как будто все это происходило с ним только что. Он как наяву разговаривал с родными и близкими, с друзьями, сослуживцами, даже мало знакомыми людьми из земной жизни.
Один раз Комаров поймал себя на том, что разговаривает слишком громко. Он испугался, что голос его, который приобрел теперь силу и страсть, будет услышан стражами. И тогда взял за правило разговаривать мысленно. При этом в зубах он сжимал найденную им на блошином рынке катушку от ниток — так это делали по народным суевериям, чтобы не «пришить память», когда надо было вернуть на место оторванную пуговицу или наскоро прихватить ниткой с иголкой надрыв, не снимая одежды. Эта примета из детства, которую поведала Комарову его мама, когда что-то подшивала на нем, странным образом подходила к той ситуации с пробудившейся памятью, в которой жил теперь Комаров: пришить память никак нельзя! Теперь память стала его сокровищем. Свободный город за десятилетия мрака и смрада и так чуть было не ушил ее до нуля.
После месяцев общения с зеркалом все переменилось в Комарове. Он не чувствовал себя забитым, пассивно озлобленным «бывшим человеком», от него уже редко исходили проклятия и ругательства на весь мир. Рыданья и раскаяние Комарова, его неожиданно проснувшееся сострадание ко всем, кого он знал, нарастали с пребывающей силой. Происходило это рывками, постепенно, но необратимо.
Он даже начинал молиться, — дело в мегаполисе неслыханное! — и словом молитвы, косноязычной, неумелой, оттирал как мочалкой свою обугленную душу, хотя душа и не спешила светлеть. Комаров не останавливался, его слезы были ему стократ слаще внешних мук, исходящих от стражей, притом что были они в чем-то и больнее. Он стирал душу в порошок, чтобы черноту ее изничтожить. Стертая, душа не умирала, скорее, отходила от многолетнего онемения.
Ему даже пришла мысль, что жить в Волчьем городе вполне можно. Главное, чтобы никто не отнял у него его зеркала. Комаров вновь вспомнил о том чуде со светофорами, что он испытал в молодости. Теперь, в Ликополисе, в отсеке 133-43 перед зеркалом в старинной оправе эта история обрела глубинный смысл и взывала к живой благодарности. Ему, практически безнадежному лагернику с прожженной и притупившейся душой, еще на Земле удалившемуся от света и добра во имя корысти и себялюбия, — и сейчас давали шанс.
Как будто вернувшись на многие годы назад, он рассматривал материны иконы с нежно-строгим взглядом Богородицы и пронзительно-мудрым Богомладенцем, держащим на ладони золотое яблоко мироздания. Комаров видел их в детстве, а теперь он безмолвно молился перед ними как умел — и это были иные переживания, чем на Земле. Припоминалось то, чего, казалось, он и не знал, новое целое складывалось из маленьких черточек прошлого, когда-то виденного, слышанного, порою лишь угадываемого.
Комаров наедине с собой перестал быть одиноким, в нем закипала его собственная тайна. В его сердце воскресали детство и юность, многие светлые воспоминания. Были и темные воспоминания, обиды и ошибки, и их было очень даже немало — но все они воспринимались в совершенно другой перспективе. Обиды, нанесенные ему, Комаров воспринимал как что-то малосущественное по сравнению с разверзшимся морем страданий, переполнивших мир. Раньше этого моря он как бы и не видел, не воспринимал его. А теперь обиды стали чем-то важным, что ему нужно было испытать, чтобы вкусить соль жизни. Собственные же грехи и страсти Комаров выливал из себя литрами соленых слез. Но странное дело — нервная его система, если можно было так назвать то, на чем держался его тонкий, бесплотный по земным меркам организм, от этого не ослабела. Скорее, наоборот, — дышать стало легче.
Вновь вспоминались годы сиротства, нелюбимый отчим, мамин образ, очищенный от наслоений взрослой памяти. Но сейчас, у зеркала, в памяти чаще воскресал отец. Комаров вновь и вновь переживал тот вечер, когда еще крепкий и не сломленный болезнью отец звал его домой, высунувшись из окна верхнего этажа их провинциальной пятиэтажки. «Сынок, танк! Идем собирать танк!» — кричал он и при этом размахивал в воздухе уже собранной им башней танка. Это был тот самый КВ-85, запах клея которого еще долго напоминал об отце.
Со всех ног малыш бросился тогда к родному подъезду и мгновенно взлетел на пятый этаж по бетонным ступеням той самой лестницы, привычно ударяющей в нос ароматом кошачьих испражнений. Это был счастливейший день его жизни… Почему счастливейший? Потому что именно он светил в его памяти, и не только светил, но и согревал его, так что душа протаивала.