У него постепенно получалось все. Комаров мог переноситься с помощью зеркала по пространствам Ликополиса, тем, где он уже бывал. Так же он переносился на Землю в известные ему места. Однако не удавалось повторить попытку разговора с двойником…
Спустя неделю или две после клеймления он смог воочию поговорить с Иннокентием. Это было уже не воспоминание, не отголосок, а новая удивительная беседа, настоящая беседа, которая значительно укрепила его. Комаров повидал и мать, и отца, и говорил с ними. Мать и отец выглядели как молодые, не больше сорока лет, и Иннокентий выглядел так, как если бы ему было менее тридцати. До конца не было понятно, где они, — ясно, что не в прошлом на Земле, но где-то еще, может быть, там, где они сейчас, а может быть, в другом времени и месте… Таких мест и возможных миров и времен, как теперь понимал Комаров, было у Бога много. Отец рассказал несколько случаев из детства, забавные истории о маленьком Комарове, которые тот давно забыл… И это было невероятное и исключительно светлое переживание, которое укрепило его силы. Комарову показалось, что в голосе отца есть какое-то едва уловимое подобие того голоса, который задавал ему вопросы в ясновидении…
Впрочем, возможно, это всего лишь чудилось ему, ведь два этих голоса были такими разными по тембру, интонации…
Комаров съездил на разведку в сектор 61–61. По едва приметным деталям он пришел к выводу, что сон после клеймления был вещим видением. Только в ясновидении могли так четко и подробно запечатлеться в памяти разные приметы данного отсека, включая даже выбоины на стенах и зазубрины на крышке люка. Во сне он поднял его с помощью лома. Здесь же, в этой не сновидческой и не зеркальной, а осязаемой реальности, это еще предстояло сделать. Комаров не торопился, понимая, что бегство из мегаполиса не может состояться раньше срока. Да он был уверен, что еще недостаточно «весит», чтобы бежать отсюда в лучший мир и там удержаться…
Великие поминки
Память вытаскивала на поверхность давно ушедшие во мрак образы, встречи. Комаров перенесся в раннее детство, в котором, бывало, испытывал и блаженство. Он несколько часов заново переживал то, что происходило с ним однажды: поездку в отдаленное село на поминки прабабушки, огромное собрание родственников, которые несколько дней поминали покойницу, любимую и почитаемую всеми. Это было незабываемое чувство рода, близости людей, большинство из которых Комаров видел тогда впервые. Комарова приветили могучие мужики, старики, пахнущие махоркой, садили себе на коленки. Дальние родственницы опекали его, не уставали угощать сладким пирожком или леденцом, утеплять, когда к вечеру холодало, просили рассказать стишок или сказку и умилялись до слез, когда мальчик выполнял эти просьбы.
Потом появились и другие дети, троюродные и четвероюродные братья и сестры его, с которыми они ушли утром в лес за земляникой. Никто из детей не обижал мальчика, все считались родственниками, братишками и сестренками. Они играли в удивительные, новые для маленького Комарова игры. Бродили по околице, обнявшись… Лазали по деревьям… Спасались бегством от сердитых гусей.
Только теперь Комаров вспомнил, что это тот самый пейзаж, что он видел в своем страшном сне, когда тяжело болел и находился между жизнью и смертью. Только лес, колодец, сама деревня во сне были поражены злосчастной пагубой, над ними довлело солнечное затмение, и поэтому вся эта картина исказилась… В реальности же, воскресшей в зазеркальной памяти, деревня и вся округа были прекрасным местом, мощным, стройным, не только напоенным солнцем, но источающим едва ли не райский свет.
Вечером поминки перетекали в сдержанный, немного суровый ужин. Запомнился ароматный черный хлеб с подгоревшей коркой, выпеченный местным хлебозаводом, — за столом все хвалили этот хлеб. Стол ломился от простой, но обильной пищи, домашних солений, печеной в печи картошки, сельди под шубой, которая таяла во рту и была нежнее и вкуснее чего бы то ни было, что потом Комарову довелось в жизни пробовать.
И венцом этих застолий стали длинные, печальные русские песни, которые вся родня знала наизусть и протяжно распевала как в доме, так и под открытым небом. И отец пел вместе со всеми, и Комаров удивлялся тому, какой у отца сильный и красивый голос. Все это вместе казалось не грустными поминками, а необычайным праздником — во славу всеми любимой прабабушки, а для кого-то бабушки, матери, тетки, сестры. Которая вроде бы как и ушла, и в то же время никуда не ушла, оставалась со всеми своими родными и дорогими, соединяя их поверх границ того и этого света…
Оказывается, догадывался теперь Комаров, образ прабабушки с кружкой исцеляющего питья так притягивал мальчика именно потому, что несколькими годами ранее он побывал в том же месте на этих поминках. И радость от встречи с прабабушкой, живой, а не умершей, пусть и в страшном, околдованном пейзаже, — была подлинным лекарством.
Это воспоминание и это осознание нашло на Комарова как нечто противоположное смертному наваждению, как восхищение души в неповрежденный строй жития — и после него пути назад во тьму, к бесконечному спуску больше не было. Оставался только путь вперед…
В то же время Комаров вызывал в себе какие-то из сцен и событий пройденной земной жизни и жизни в Волчьем городе — и проживал их заново. Достоверность всех этих видений не вызывала сомнений.
Прошло немалое время, и он уже высоко поднимался над своими мучениями здесь. Бесстрастно переносил пытки, правеж, унижения… Стало предельно ясно, что иллюзорен именно этот темный мир, а вовсе не мир его памяти и грез, который волки и шакалы хотели бы выдать за больные иллюзии…
В это время Комаров совсем мало ездил в лифтах и почти не попадал под садистские вивисекции. Комаров жил своим внутренним духом, в мире своего Зазеркалья, а Ликополис все больше висел на нем как внешняя, хотя еще и не до конца отслоившаяся шелуха. Теперь он научился смотреть на себя со стороны. Раньше, на Земле, ему это было не по силам, там он был подчинен казавшейся столь важной суете. А здесь он начал понимать себя и постиг, что каждое мгновение жизни совершенно не похоже на то, что было до или будет после, таит в себе скрытую бесконечность.
Несколько раз отправлялся он с помощью зеркала и на кладбище ржавых баков, там он вновь видел банду верзилы, подслушал их речи. Однажды он застал их за странным занятием: соединившись с другими отверженными в кружок, они внимали какому-то существу по имени Дуранд, черному как уголь, но не негру, а больше похожему на трубочиста, плотно покрытого сажей. Дуранд приготовил для них какую-то смесь, разводя в воде белый порошок, и они принимали это зелье, после чего корчились как отравленные, громко вздыхая и постанывая. Однако спустя небольшое время всех их Комаров вновь смог увидеть в их обычном здравии.
Наконец, наступил момент, когда он настолько овладел чудотворной силой зеркала, что мог перемещаться уже не только в известных и знакомых ранее пространствах, но и там, где он никогда не бывал. К примеру, он увидел, как Иннокентий молился за него на Земле. И как он вместе с каким-то очень сильным и светлым человеком просил за него, Комарова, о пощаде.
— Ты и Сам спустился в преисподнюю и вдыхал ее гарь и копоть ради того, чтобы освободить нас и разбить оковы наши! — говорил этот человек, которого Комаров видел смутно, в полумраке. И далее он пел такие стихи:
Избавь его от тягостных терзаний совести,
Да сгинет навеки память грехов его,
Соблазнов юности его не помяни,
От тайных беззаконий очисти,
Осени его тихим светом спасения,
Облегчи его озлобленную миром душу…
Песнопения эти Комаров слушал как чудную музыку, и сердце его обливалось целительным бальзамом.
— Но и страданий этих вовек мне не забыть, Господи, — говорил он сам себе. — Ибо в них соль и мудрость жизни моей…
Тогда же пришла Комарову и дерзновенная мысль, он стал молиться о вразумлении:
— Господи, что мне сделать во имя Твое!..
На этот вопрос, впрочем, ответа не было.
Одновременно с этим он сумел вызвать памятный вещий сон-видение — он вновь прошел путем из отсека 61–61 через люк и канализационную шахту. Он вновь выбрался на луг и вновь совершил попытку ответить на вопрос вопрошающего…
На этот раз перед входом в пилон он оглянулся обратно на врата города-лабиринта. Никополь покрывала мрачная, иссиня-черная гора, увенчанная дымными багровыми тучами. Казалось бы, гора естественного происхождения, и в то же время в ней улавливалась какая-то завораживающая геометрия. Можно было подумать, что это был оплавленный и деформированный конус древнейшей конструкции, титанической башни, источавшей боль и ужас.
В последний момент перед входом в пилон Комаров с замиранием сердца увидел, что большие врата Волчьего города у подошвы горы открываются как разверзающаяся пасть и оттуда выходят стражники, поднятые по тревоге. Они смотрели в какие-то подзорные трубы в сторону менгира. Это означало, что бегство его замечено и, значит, неминуемо вызывает погоню.
В отличие от сновидения в карцере на этот раз Комаров прокрутил свое ясновидение гораздо дальше.
На вопрос: «Кем ты был?» — он вновь ответил, как и в первом откровении: «Я был человеком». На второй вопрос: «Кто ты есть теперь?» — на этот раз он воскликнул с убеждением:
— Теперь я ничто!
Ответ этот стал итогом долгих размышлений и усиленной молитвы, которую Комаров совершал последнее время. Этот ответ явно требовал от отвечающего, чтобы он не был легковесным, чтобы сердце его оказалось полным, налитым силой и светом. И Комаров проверял тем самым, в каком состоянии сейчас его сердце…
Он чувствовал, что ответ его принят. Голос вопрошающего ничего не произнес, но исторг тихое дуновение, в котором Комаров прочитал подобие «да!».
После небольшой паузы раздался третий вопрос вопрошающего:
— Куда ты идешь?