Бесконечный тупик — страница 62 из 307

Зощенко, высмеивая коммунальный быт, с равным правом мог бы потешаться над узниками лагерей.

131

Примечание к №74

в идеале человек из себя, изнутри должен определять бессмертность свою или конечность

Достоевский писал:

«Будут и гордые, о, будут, те с сатаной, не захотят войти, хотя всем можно будет, и сатана восходил, но не захотят сами».

Развитие человечества есть развитие человеческой свободы, и Страшный Суд есть акт абсолютного выбора. Человек сам должен определить, куда он пойдёт – в ад или в рай. Ад – распад личности и тупик, рай – вечная игра, жизнь.

Через 10 столетий человек перестанет существовать как биологическое существо, а дальнейшая трансформация пойдёт по двум возможным путям: либо создание замкнутого, изменяемого волением «я» мира (путь материальный, свойственный западно-иудейской цивилизации), либо создание внешне ничтожного, но абсолютно совершенного, замкнутого на себя субъекта (путь идеальный, восточно– славянский). В процессе теоретически вечного развития этих миров происходит полная самореализация данного «я». Либо «я» выдерживает уровень абсолютной свободы и его жизнь продолжается вечно, либо уровень не выдерживается и «я» саморазрушается, вполне добровольно идёт в ад. Гибнет от собственных разрушительных фантазий.

В свою очередь, эти два вида существования личности коррелируются двумя видами существования псевдоличности. Это не религиозное, а абстрактно-научное существование платоно-аристотелевского мира. Мира внечеловеческой техники и мира абстрактной деперсонифицированной мысли.

132

Примечание к №72

Ложь – необходимость, реальность.

Что такое необходимость? Это то, что нельзя обойти. Его обходишь, обходишь, а оно всё не кончается. И вот уже не я его обхожу, а оно меня обходит, обволакивает, и я запутываюсь в бесконечном тупике необходимости. Я попробовал обойтись без национального. Какой же я русский? – Не хочу. Я человек вообще. И даже не человек, а логос, разум, который свободно мыслит самого себя. Вот и помыслил, «обошёлся». Двигал фигуры по клетчатой доске туда-сюда. Игра становилась всё интересней. Пешки и короли становились все тяжелей, наливались свинцом. Вот и двумя руками я их еле передвигаю. Оглянулся, а во-круг пятиметровые башни ферзей и слонов. Я хочу выбраться и не могу. Стою посреди уходящего за горизонт белого поля и вдруг чувствую, что чьё-то тёплое невидимое щупальце хватает меня за шкирку и белая земля становится чёрной. Я так не играю, «верните деньги!» Но куда, механизм включён, теперь рукопись пойдёт по рукам, по столам. По кабинетам. «Пошутил, значит. Ну-ну…» (869)

133

Примечание к №26

Очень русская сказочка! (о рыбаке и рыбке)

Розанов написал красиво, но на этот раз опрометчиво:

«Центр – жизнь, материк её… А писатели – золотые рыбки; или плотва, играющая около берега ею. Не „передвигать“ же материк в зависимости от движения хвостов золотых рыбок».

Хотя Василий Васильевич тут имел в виду долженствование, так что ошибки нет. Порочной была русская реальность.

134

Примечание к №72

Все свои силы я отдавал разуму.

Мой разум слабый, женственный, слишком легко перескакивает нахальным галчонком с одного на другое. А в эмоциональном отношении я очень впечатлителен, склонен к мнительности и вообще легко вводим в то или иное психическое состояние. И тем не менее я очень рационален. Почему? – Мой разум всегда находился в положении третьего радующегося. Он ловко сталкивал лбами химер бессознательного, и пока, скажем, стремление к смерти боролось с волей к власти, разум, оставленный в покое, бродил по осеннему саду, дышал морозным октябрьским воздухом. Во мне силён дух противоречия, поэтому я совсем не противоречивый человек.

Я вспоминаю о своей юности. Жажда любви компенсировалась ощущением собственной ничтожности и стремлением к власти. Поэтому я не сделал ни одной глупости… Что является глупостью абсолютной. Ошибка в том, что я никогда не совершал серьёзных ошибок. (160) То есть вся моя жизнь – сплошная ошибка. Я жил «внутрь». Говорят: «Сам не живёт и другим не даёт». Одна часть моего «я» не давала жить другой. Они дрались и мучили друг друга, мои страсти. А кто жил? Разум? Но разум сам по себе жить не может. Он может быть. Разумной можно сделать и машину. Но от этого она не станет существом. Трагедия человека в том, что он разумен и тем не менее существует как существо. А в какой степени я существовал как существо? – В очень незначительной. Ел, спал… Вот, пожалуй, и всё. (167) Зато необыкновенно много думал. Но ведь это как раз не центр моего «я». Я гораздо более одарён в эмоциональной, а не интеллектуальной сфере. Поэтому отрыв от реальной жизни является для меня трагедией. Я потерял слишком много. Почти всё.

135

Примечание к №63

»…нескромно. Много претензий» (Чехов о Достоевском)

А надо, чтоб всё было скромно, тихо, без претензий. Например, у матери сына убили, а она кричит – нетипично. Надо, чтобы у неё на глазах ему глаза выдавливали, а она бы чай пила. Никаких «фантастик».

Незадолго до смерти Чехов написал Книппер:

«Ты спрашиваешь: что такое жизнь? Это всё равно, что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего не известно» «.

Неизвестно – и хорошо, неизвестно – и ладно. Сиди и ешь морковку – в ней витамины. Несчастная Книппер писала:

«Ночью долго не засыпала, плакала, всё мрачные мысли лезли в голову. Так, в сутолоке, живёшь, и как будто всё как следует, и вдруг всё с необыкновенной ясностью вырисовывается, вся нелепица жизни. Мне вдруг так стало стыдно, что я зовусь твоей женой. Какая я тебе жена? Ты один, тоскуешь, скучаешь… Ну, ты не любишь, когда я говорю на эту тему. А как много мне нужно говорить с тобой! Я не могу жить и всё в себе носить. Мне нужно высказаться иногда и глупостей наболтать, чепуху сказать, и все-таки легче. Ты это понимаешь или нет? Ты ведь совсем другой. Ты никогда не скажешь, не намекнешь, что у тебя на душе, а мне иногда так хочется, чтобы ты близко, близко поговорил со мной, как ни с одним человеком не говорил. Я тогда почувствую себя близкой к тебе совсем. Я вот пишу, и мне кажется, ты не понимаешь, о чём я говорю. Правда? То есть находишь ненужным».

Чехов такие письма вполне понимал и, как врач, посоветовал жене поставить клистир. (Я не шучу.) Аналогичный ответ Антон Павлович написал и сестре:

«Не понимаю, отчего, как ты пишешь, на душе у тебя тоскливо и мрачные мысли. Здоровье у тебя хорошее … дело есть, будущее как у всех порядочных людей – что же волнует тебя? Нужно бы тебе купаться и ложиться попозже, вина совсем не пить или пить только раз в неделю и за ужином не есть мяса. Жаль, что в Ялте такое скверное молоко и тебя нельзя посадить на молочную пищу…»

Подобное издевательство, конечно, можно объяснить глубоким, проходящим через всю жизнь пренебрежением к женщине.() Но суть гораздо глубже. Разве не такой же глумливый оттенок носит поэтика чеховских произведений? Ведь конец «Чайки» это какое-то жуткое паясничание:

«Дорн: Ничего. Это должно быть, в моей походной аптечке что-нибудь лопнуло. Не беспокойтесь. (Уходит в правую дверь, через полминуты возвращается.) Так и есть. Лопнула склянка с эфиром. (151) (Напевает.) «Я вновь пред тобою стою очарован…» … (перелистывая журнал, Тригорину) Тут месяца два назад была напечатана одна статья… письмо из Америки, и я хотел вас спросить, между прочим… (берёт Тригорина за талию и отводит к рампе) так как я очень интересуюсь этим вопросом… (Тоном ниже, вполголоса.) Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился…»

Чехов назвал «Чайку» комедией. Лишь через три поколения протёрли глаза: да это не просто комедия, это фарс.

Дело в том, что Чехов несомненно считал себя реалистом. Но так же несомненно он саму реальность считал фарсом. Как таковую. Более того. Сам факт называния «Чайки» комедией тоже был фарсом, издевательством. Глумлением над всем этим реальным миром, над собеседниками, зрителями и, наконец, над самим собой. Реализм, но реализм критический. Реализм как ненависть к реальности. Даже бунт против реальности, именно за счёт её утрированной, ненормальной прорисовки на манер Толстого (240), делавшего это совсем серьёзно и так и думавшего. Чехов же не думал, не мог думать. Всё на заглушках. Станиславский:

«Чехов был уверен, что он написал весёлую комедию, а на чтении все приняли пьесу как драму и плакали, слушая её. Это заставило Чехова думать, что пьеса непонятна и провалилась». Немирович-Данченко:

«Чехов боролся со смущением и несколько раз повторял: я же водевиль писал … В конце концов мы так и не поняли, почему он называет пьесу водевилем, когда „Три сестры“ и в рукописи назывались драмой».

А это и невозможно понять. Чехов и сам себя не понимал, не знал, чего хотел. Ушёл с читки пьесы расстроенный и обозлённый. Но он очень хорошо ЧУВСТВОВАЛ ситуацию, реальность. Так чувствовал, как это разным станиславским и немировичам и не снилось. Боже мой, как он глумился над этими идиотами, как отводил душу на репетициях.

Артист Леонидов очень огрублённо и очень наивно, совершенно не понимая сути происходящего, доносит до нас перлы чеховского хэппенинга, настоящего, великорусского, от которого малоросс Гоголь на том свете плакал от зависти: