139
Примечание к №64
Во мне, как и в любом русском, проигрывается русская история.
Первичные интуиции в 17-20 лет: любовь как абстрактное состояние, мучительно искреннее и не находящее выхода в реальность; смерть отца, её конечная нелепость и попытки сопоставления со своей судьбой; Ленин как символический двойник, актуализация зла; идея реконструкции и спасения мира.
Абсолютная неспособность к выходу за эти темы. Что бы я ни делал, о чём бы ни размышлял, всё будет описываться в этих усложняющихся интуициях. По линиям этих интуиций разграфлён мой мир. Их символами только я могу мыслить и говорить. Это сетка иероглифов, осмысляющая всё.
И даже форма, форма. Так в 19 лет я и начал писать – изломами. Может быть, после «Бесконечного тупика» произойдёт наконец разрыв – разлёт на отдельные ветви. Может, тут внутренняя задача этой книги – в разрушении немыслимой связи через её отчаянное осмысление. Может быть, всё удачно разлетится и мне будет спокойнее.
140
Примечание к №64
Сны, часто удивительные
Сон: одна из последних летних ночей в центре Москвы, у Патриарших прудов, где я жил в детстве. Звёзды, и мы с отцом стоим на какой-то маленькой, прямо-таки игрушечной колокольне. Отец большой, он улыбается и говорит что-то хорошее. И я знаю, что отец это Розанов. Чувство счастья, того, что что-то, не известно что, НО ВСЁ получилось. Всё хорошо, мир целен и отец жив. Это приснилось, когда я стал записывать сны. Один из немногих счастливых снов. Но я на него не обратил внимания. Символика показалась слишком грубой. Я подумал – видно, это вторичное вторжение рассудка. Бывают такие СЛИШКОМ символичные сны. Разум шалит, выдумывает сновидения. Это сны поверхностные, ненастоящие.
А года через два я сидел с родственником на скамейке в своём старом дворе, и зашёл разговор об истории этих мест. Он и говорит: «Знаешь, тут ведь раньше кладбище было. Его в 30-х уничтожили, и остались вот каштаны, и ещё там в углу двора стояла маленькая часовенка. Ты помнишь, наверно. Её разломали, когда тебе лет пять было». И я вспомнил. Всё сразу выстроилось, и сон как бы сбылся. Он что-то ещё потом долго мне говорил, но я уже не слушал. Я вспомнил, что действительно мы с отцом залезали на эту часовню зимой – для меня это была игрушка, сказка. Да, это было зимой, кажется, а точно уже не вспомнить. Во сне я вспомнил по-другому. Так же чисто, но глубже, по-взрослому.
141
Примечание к с.11 «Бесконечного тупика»
Философы, как правило, одинокие и несчастные люди. И даже более того, они люди плохие: сухие, эгоистичные и безжалостные.
Сократоплатон писал:
«Когда Фалес, наблюдая небесные светила и заглядевшись наверх, упал в колодец, то какая-то фракиянка, миловидная и бойкая служанка, посмеялась над ним, что-де он стремится знать, что на небе, того же, что рядом и под ногами, не замечает. Эта насмешка относится ко всем, кто бы ни проводил свой век в занятиях философией. В самом деле, от такого человека скрыто не только, что делает его ближайший сосед, но чуть ли и не то, человек он или ещё какая-то тварь … такой человек, общаясь с кем-то частным образом или на людях … когда ему приходится в суде или где-нибудь ещё толковать о том, что у него под ногами и перед глазами, – вызывает смех не только у фракиянок, но и у прочего сброда, на каждом шагу по неопытности попадая в колодцы и тупики, и эта ужасная нескладность слывёт придурковатостью. Когда дело доходит до грубой ругани, он не умеет никого уязвить, задев за живое, потому что по своей беспечности не знает ни за кем ничего дурного, и в растерянности своей кажется смешным. Когда же иные начинают при нём хвалить других или превозносить себя, то он, не притворно, а искренне забавляясь всем этим, обнаруживает свою простоту и производит впечатление дурака. Славословия тиранам или царям он слушает так, как если бы хвалили пастухов, тех, что пасут свиней, овец или коров, за богатый удой, с той только разницей, что людской скот, как он считает, пасти и доить труднее и хлопотливее; при этом, считает он, пастырь, учредивший свой загон на холме за прочной стеной, по недостатку досуга неизбежно бывает ничуть не менее дик и необразован, чем те пастухи». И т. д.
Вроде бы Сократ начал очень тихо, скромно, униженно. Но постепенно с грязью весь мир смешан. Фракийцы отличались своей распущенностью, так что само слово «фракиянка» это почти синоним шлюхи. Женщины – шлюхи, мужчины – «сброд» (ибо кто же ходил в Древней Греции по судам и вообще вёл общественный образ жизни – всё мужское население). Даже сам царь по сравнению с лежащим вверх тормашками в яме философом лишь грязный и тупой пастух. Это злобный, инфернально саркастический монолог. Шипящая, брызгающая слюной злоба ещё отчетливей видна в следующем месте из платоновского «Государства»:
«(Большинство людей) подобно скоту всегда смотрит вниз, склонив голову к земле … и к столам: они пасутся, обжираясь и совокупляясь, и из-за жадности ко всему этому лягают друг друга, бодаясь железными рогами, забивая друг друга насмерть копытами – всё из-за ненасытности, так как они не заполняют ничем действительным ни своего действительного начала, ни своей утробы».
Обречённая ненависть к людям переносится и на самого себя. Слова о Фалесе это не юродство, а смех сквозь слёзы, жалость к себе, своей философской обречённости:
«Философ бывает высмеян большинством, которому кажется, что он слишком много на себя берёт, хотя не знает простых вещей и теряется в любых обстоятельствах».
Трагическая никчёмность философа возникает из-за совпадения личности и роли. Это совпадение не позволяет анализировать реальность. Философ живёт в театральном пространстве. И лишь в редкие минуты экстаза, выхода за сиюминутность, вызванного очередным падением, он ощущает странную ошибочность своего мира. Возникает ощущение какой-то фатальной ошибки. Как я попал в эту яму, такой умный, такой мудрый? Зачем? И совершенно непонятно, в чём тут дело. В чём ошибка конкретно. Ошибка, ошибка, а в чём – не ясно. Я куда-то лечу и чувствую, что лечу не туда, неправильно. Надо выровнять курс, я лечу не на ту планету, а в бездну, в пустоту. Но что, как это изменить – не знаю. Это не ограниченность, а безграничность. Слияние с миром и, следовательно, его тотальная субъективация: весь мир внутри – мой универсум. И поэтому в реальности быта философ точка. Ничтожность. И в этой точке, в таких вот точках мир начинает сосредоточиваться и рассыпаться. Греция рассыпалась, и в этом ей помогла философия. Микрокосм стал настолько совершенен, что нужда в макрокосме государства как-то перестала ощущаться. Возникла диаспора.
Сократ это и поиск, прозревание смысла, но вовсе не в виде каких-то законченных систем Платона и Аристотеля. Тут идея уничтожения мира, уничтожения себя, своего опасного существования. Ощущение этой своей опасности и первые попытки создания технологии спасения мира от философов – создания технологии уединения. Башня астролога с горящим по ночам окном – этого не было в Риме и Греции. Философ был опасно близок, тогда как его нужно было определённым образом изолировать от общества как вредного сумасшедшего.
Значение Розанова в решении этой сократовской проблемы – как философу жить в миру – для русских условий и русской души. С Василием Васильевичем можно жить. Я бы смог с ним жить в одной коммуналке. Он бы пил у меня утром на кухне воду из носика чайника, в семейных трусах, майке и шлёпанцах на босу ногу, и всё было бы отлично. Тут гениальное русское юродство, то есть ощущение собственной ничтожности и ничтожности мира и глубокая уверенность, что так и должно быть, что так ПРАВИЛЬНО. Сократ-Платон, он все блестяще понимал. Но он считал это всё неверным. Государство философов должно быть. «Пэ щекам, пэ щщекам быдло». Всё на людях, «в массах».
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Отведи меня в стан погибающих
За великое дело любви.
Греку это совсем непонятно. Собственное погибание, шутовство, и ощущение СПРАВЕДЛИВОСТИ этого – нет, что вы!
И ещё. Русские, как и греки, как и евреи, – негосударственный народ. (145) Они обречены на реальную эмиграцию, диаспору, и идеальную небесную Родину. Только в таком виде на известном уровне развития возможно их существование в мире.
142
Примечание к с.11 «Бесконечного тупика»
«Мыслю – следовательно существую», – сказал Декарт. Русский мог бы сказать: «Мыслю – следовательно не существую».
Я долго не понимал, почему мне всё время хочется впрыснуть в знаменитую формулу разрушительное «не». Дело, возможно, в безмерности декартовской мысли.
Чувства человека различны по форме (тону), и он может выходить из одного конкретного чувства в другое, а это приводит к метачувству конечности и относительности его переживаний. Кроме того, можно укрыться под сенью разума. Что касается веры, то здесь такой альтернативы нет. Человек верит и при этом совершенно не испытывает потребности в неверии, в забегании в другую область существования. Да и нет другой адекватной по уровню сферы человеческого «я». Поэтому, несмотря на свою безмерность, вера, как и чувство, очень устойчивый и «человеческий» тип существования. Не то – разум. По своей сути он занимает промежуточное положение. Как и чувство, разум не дает удовлетворения, не может находиться в статичном и самодостаточном состоянии, но одновременно он, подобно вере, безмерен. Мышление, различаясь по внутреннему содержанию, совершенно монотонно по форме. Мышление едино, и ему нет альтернативы. Альтернатива чувству – другое чувство (горе – радость). Альтернативы вере нет. То, что понимают под неверием, есть просто отсутствие веры или же вера рудиментарная и примитивная. Так же и неразумность лишь слабая форма разума. Но в отличие от веры разум динамичен, и он из-за этой подвижности постоянно пытается выйти из себя, испуганно тычется в свои собственные стенки. Человек чувствует, догадывается, что разум это не всё, что мысль, каждая конкретная мысль, по-сво