Бесконечный тупик — страница 72 из 307

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,

Потомок оскорбит презрительным стихом,

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.

Это очень важный момент. Принципиальный. Что же было упущено в Пушкине? – Несерьёзность, игра. (182)

Отсюда монументальная пошлость последующего развития пушкинской темы в русской культуре. (349)

177

Примечание к №174

развитие чеховского миропонимания, его бессмысленной стилизации

В рассказе Чехова «Гусев» умирает на пароходе солдат. Смерть его бессмысленна, нелепа. Жил, жил человек. Потом умер. Его в тряпку завернули и в воду выбросили. И всё же Чехов зачем-то продолжает говорить. Взгляд испуганно шарит по реальности, пытается найти смысл, слово произошедшему. И находит его в самой инерции взгляда, филологической инерции повествования, начинающей эстетизировать увиденное. Эстетизировать совершенно бессмысленно, невольно. Это безумная, животная стилизация:

«Вахтенный приподнимает конец доски, Гусев сползает с неё, летит вниз головой, потом перевёртывается в воздухе и – бултых! Пена покрывает его, и мгновение кажется он окутанным в кружева, но прошло это мгновение – и он исчезает в волнах».

В волнах русского языка. Теперь его образ будет обрастать бахромой ассоциаций, растворяться, распадаться в безумном эстетизме:

«Он быстро идёт ко дну. Дойдёт ли? До дна, говорят, четыре версты. Пройдя сажен восемь-десять, он начинает идти тише и тише, мерно покачивается, точно раздумывает, и, увлекаемый течением, уже несётся в сторону быстрее, чем вниз. (178)

Но вот встречает он на пути стаю рыбок…»

(Далее абзац обыгрывания «рыбок».)

«После этого показывается другое тёмное тело. Это акула. Она важно и нехотя, точно не замечая Гусева, подплывает под него, и он опускается к ней на спину, затем она поворачивается вверх брюхом, нежится в тёплой, прозрачной воде и лениво открывает пасть с двумя рядами зубов. Лоцмана в восторге; они остановились и смотрят, что будет дальше. Поигравши телом, акула нехотя подставляет под него пасть, осторожно касается зубами, и парусина разрывается во всю длину тела, от головы до ног; один колосник выпадает и, испугавши лоцманов, ударивши акулу по боку, быстро идёт ко дну». Всё, Гусева нет. Его образ распался на разрывающуюся парусину, тонущий колосник, ленивую акулу и испуганных лоцманов. Канул в языке без следа.

«А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы…»

Это безумная заглушечность русского языка, от которой, в сущности, и погиб Чехов. (179)

178

Примечание к №177

«Пройдя сажен восемь-десять, он начинает идти тише и тише, мерно покачивается, точно раздумывает, и, увлекаемый течением, уже несётся в сторону быстрее, чем вниз». (А.Чехов)

Эта сцена развита Набоковым в «Лолите», в сцене филологического убийства и убийства филологией, в сцене пародийной и отвратительной, типично русской «литературной дуэли» (203) между Гумбертом и Куильти. Гумберт настиг похитителя Лолиты, но никак не может его убить из-за зарослей языка, в которых его «я» путается и растворяется (206). Мысли начинают разбегаться, а выстреленная пуля мгновенно обрастает плесенью ассоциаций и бессильно падает на пол.

Лишь иностранцу может показаться, что декадентская ирреальность убийства является следствием ненормальности жертвы, напичканной наркотиками, и ненормальности убийцы – пьяного маньяка. На самом деле с русской точки зрения всё обстоит вполне естественно, так как Гумберт начинает убийство с зачитывания собственных стихов и приговора (письма), то есть вступает со своей жертвой в ДИАЛОГ. Он говорит:

«Куильти, попробуйте сосредоточиться. Через минуту вы умрёте. Загробная жизнь может оказаться, как знать, вечным состоянием мучительнейшего безумия. Вы выкурили вашу последнюю папиросу вчера. Сосредоточьтесь. Постарайтесь понять, что с вами происходит».

(Кстати, тема «постарайтесь понять» присутствует также в «Приглашении на казнь», где палач Пьер расписывает перед своей жертвой прелести земного существования, дабы она смогла убедиться в огромности предстоящей ей потери и, следовательно, в важности и значительности стоящего перед ней лица.)

Но Гумберт нарывается на европейца. А для европейца диалог с собственным убийцей абсурден. Так что «начинает» Гумберт, а Куильти лишь подхватывает. В ответ на реплику Гумберта он начинает жевать папиросы, а потом выступает с пьяными бессмысленно-хитрыми предложениями. Трезвый мир начинает переворачиваться, трезвый миф оказывается неверным:

«Я сделал новое ужасное усилие, и с нелепо слабым и каким-то детским звуком, пистолет выстрелил. Пуля вошла в толстый розоватый ковёр: я обомлел, вообразив почему-то, что она только скатилась туда и может выскочить обратно… Пора, пора было уничтожать его, но я хотел, чтобы он предварительно понял, почему подвергается уничтожению».

Русская идея. Но безоружный Куильти не так глуп и делает страшное для русского предложение:

«Нам бы следовало быть осторожнее. Дайте-ка мне эту вещь (пистолет. – О.)».

Сильнейшее искушение. Эта дикая для европейца просьба для русского вполне естественна, так как убиваемый – это собеседник. Хотя Гумберт и отпихнул Куильти, но…

«Я заразился его состоянием. Оружие в моей руке казалось вялым и неуклюжим».

Куильти перехватывает инициативу и бросается на убийцу. Револьвер летит под комод. Европеец предлагает ещё более хитрую и коварную ловушку:

«Дорогой сэр, перестаньте жонглировать жизнью и смертью. Я драматург … Дайте мне взяться за это. В другой комнате есть, кажется, кочерга, позвольте мне её принести, и с её помощью мы добудем ваше имущество».

Усилием воли Гумберт отбрасывает заманчивое предложение, и поединок продолжается. Потом убийца зачитывает жертве стихи и приговор, а жертва их филологически комментирует в тоне «ну-ну, неплохо». Вообще там много разных выходов ещё, но постепенно Гумберт овладевает положением, европеизируется (отметая наивное предложение жертвы «сходить принести очки»), а определённый художественно оформленным приговором Куильти сморщивается и под конец прибегает к позорной русской заглушке. В него стреляют, и он, тяжело раненный, бросается к роялю:

«Он взял несколько уродливо-сильных, в сущности истерических, громовых аккордов (я думаю, что-то вроде „Аппассионаты“. – О.): его брыла вздрагивали, его растопыренные руки напряжённо ухали … Следующая моя пуля угодила ему в бок, и он стал подыматься с табурета всё выше и выше…»

Куильти побежал в спальню и, изрешечённый пулями, полез в постель. Тема: «Уже поздно, ничего не знаю, я хочу спать». А Гумберт в него стрелял сквозь одеяла, «определял».

И всё-таки окровавленный Куильти под конец выполз в коридор «на героине»: де, никаких туберкулёзов не знаю.

179

Примечание к №177

Это безумная заглушечность русского языка, от которой, в сущности, и погиб Чехов.

Гусев умирает от чахотки.

«Начинает его томить какое-то желание. Пьёт он воду – не то; тянется к круглому окошечку и вдыхает горячий влажный воздух – не то; старается думать о родной стороне, о морозе – не то… Наконец, ему кажется, что если он ещё хоть одну минуту пробудет в лазарете, то непременно задохнётся.

– Тяжко, братцы… – говорит он. – Я пойду наверх. Сведите меня, ради Христа, наверх!»

Как точно передал здесь 30-летний Чехов своё будущее состояние. В письмах последних лет у него сквозит постоянное ощущение, что его здоровье зависит от погоды, причём фатальным образом. Погода всё время плохая, и он мечется по России и Европе, но она его настигает. И всё время мечта: вот перееду, а там хорошо, и выздоровлю. На одном месте не мог усидеть больше трёх дней. И чем дальше шло обострение болезни, тем больше сужалось пространство. Места начинало не хватать. Он не находил себе места. Всё это сопровождалось эйфорией, безумными надеждами. Если сопоставить все высказывания Чехова о своей болезни, то общий тон такой: «Ничего, ничего, уже лучше. Правда, сегодня опять кровь горлом шла, но это ничего, так, пройдёт. А вообще хорошо, уже практически выздоровел».

Конечно, в подобном настроении Чехова нет ничего особенного. Это типичные симптомы чахотки. Врач Чехова Россолимо писал по этому поводу:

«Туберкулёзные больные крайне оптимистически относятся к своей болезни, то игнорируя симптомы её, то стараясь объяснить явление чем-либо иным, но не туберкулёзом, и нередко накануне смерти считают себя совершенно здоровыми».

Но далее Россолимо выражал своё удивление по поводу типичности и выраженности этих симптомов у Чехова –

«образованного врача, крайне чуткого человека, обладавшего способностью глубокого анализа и самоанализа».

Суть дела гораздо глубже. Чехова погубила русская заглушечность, уход от вопросов, отказ от мышления. «Ничего не знаю», «я не я и лошадь не моя».

Антон Павлович писал Суворину накануне болезни:

«Враг, убивающий тело, обыкновенно подкрадывается незаметно, в маске, когда Вы, например, больны чахоткой и Вам кажется, что это не чахотка, а пустяки … Всё исцеляющая природа, убивая нас, в то же время искусно обманывает, как нянька ребенка, когда уносит его из гостиной спать. Я знаю, что умру от болезни, которой не буду бояться. Отсюда: если я боюсь, то, значит, не умру.»

Русские заглушки просто УБИЛИ Чехова. Боязнь фантастики, смерть и запутанность в заглушечном мышлении. Перед началом болезни, уже при явных симптомах, он вдруг начинает курить сигары. Начал кашлять, но не обращал внимания. Потом заболел и боялся лечиться, посмотреть правде в глаза. Не лечил и кровотечение с 24-х лет.