астолько это всё было нереально, что я даже почти не сопротивлялся, когда вешали, а когда повесили, я вообще висел просто и смотрел на них, в сторону. И совершенно ничего не слышал. И мне даже казалось, что я сплю. Во мне не было никакой злобы, стыда, а просто абсолютное неприятие происходящего. Я помню только, что там – а это было внизу, в раздевалке, конечно, – там внизу на лавочке сидела маленькая девочка, второклашка наверно, и она смотрела, как все эти здоровые парни и девки гоготали, и ей было не смешно, а страшно. Ну, не страшно, а «испуганно» как– то. Она почему-то испугалась. И я ей с вешалки улыбнулся. А она как-то оцепенело, разинув рот, смотрела на меня. А потом… Потом я не помню ничего. То есть умом я помню, что, наверно, отцепился как-то, что был звонок на урок и мы все гурьбой пошли в класс. Но представить себе этого я сейчас не могу, как будто и не со мной было. Я пошёл на урок, но оглушённость продолжалась. У меня просто не было сил не то чтобы осмыслить, но хотя бы воспринять происходящее. И лишь потом, после смерти отца уже, все эти факты: толпа, вешалка, девочка, умирающий дома отец – всё это слилось в единый неразрывный узел, в символ.
История с вешалкой мучительна. У меня горе, трагедия, а всем наплевать. Неинтересно это. Эта история и комична. Действительно, смешно: повесили и раскачивают. Мало того, что моя трагедия оставила всех равнодушными, в реальном мире она нашла своё разрешение в форме грубого фарса:
– Это Одиноков.
– Какой Одиноков? У которого отец умирает?
– Нет, которого за шиворот повесили.
Это сочетание порождает нелепость ситуации. Нелепо это. И вот смерть отца, её ужас, комизм и нелепость и воплотились навсегда в образе «вешалки»: я, нелепо раскачивающийся посреди толпы школьников.
Здесь произошла идентификация с отцом. Я как бы вобрал в себя его предсмертный опыт. И тем самым выломился, выпал из этого мира. Я понял, что в этом мире я всегда буду никчёмным дураком, и всё у меня будет из рук валиться, и меня всю жизнь будут раскачивать на вешалке, как раскачивали моего отца.
229
Примечание к №227
Германский дух создал материю-материалистов, чьим лбом разбил ворота вражеского государства.
И сначала – успех бешеный. После Брестского мира в Россию приехал посол Германии граф Мирбах. По обычаю, первым делом он посетил главу государства – Ленина. У кабинета Ленина сидел часовой и что-то читал. Когда Мирбах прошёл в кабинет, часовой даже не поднял на него глаз и продолжал читать. Посол, потрясённый таким развалом, взял у часового книгу и попросил перевести заглавие. Ему перевели: Бебель, «Женщина и социализм».
Но всё-таки Мирбах кончил в России очень плохо. За воротами германский дух поджидал дух другого государства.
230
Примечание к №224
Получается нерасчленённая «правдаложь»
Юнг писал:
«Индийцы и китайцы способны интегрировать так называемое „зло“ не „теряя лица“. На Западе мы не можем этого делать. Для восточного человека проблема морали не кажется занимающей первое место, как это обстоит с нами. Для восточного человека добро и зло являются имеющими смысл компонентами природы и представляют собой просто варьирующиеся степени одного и того же. Я видел, что в индийской духовности содержится столь же много зла, как и добра. Христианин стремится к добру и поддаётся злу, индиец чувствует себя вне добра и зла и стремится достичь соответствующего состояния медитацией или йогой … в индийской духовности отсутствует как зло, так и добро, или же она столь загружена противоречиями, что индиец нуждается в нирване, освобождении от противоположностей и от десяти тысяч вещей. Целью индийца является не моральное совершенство, но состояние нирваны».
Западновосточная природа русских заключается в том, что в жизни, в слове они недостаточно различают добро и зло, хотя различение это всё же гораздо сильнее, чем на Востоке. С другой стороны, как и для восточного человека, для русских характерен уход от нравственной дилеммы. Но уход означает и ее решение, ибо вне социальной ситуации дихотомия добра и зла наконец проявляется. «Освобождение от противоположностей» реальности выявляет идеальную противоположность – христианское чувство вины и ответственности. Таким образом, мистерия добра и зла наиболее законченно переживается именно на русской почве, хотя с точки зрения не мистической, а, так сказать, вербальной, конечно, упрёк Запада в азиатской природе русских верен.
231
Примечание к с.18 «Бесконечного тупика»
Веховская идеология это есть не что иное, как игра во взрослых
Франк сетовал в «Вехах»:
«Так называемая „культурная деятельность“ сводится (в России. – О.) к распределению культурных благ, а не к их созиданию, а почётное имя культурного деятеля заслуживает у нас не тот, кто творит культуру – учёный, художник, изобретатель, философ, – а тот, кто раздаёт массе по кусочкам плоды чужого творчества, кто учит, популяризирует, пропагандирует». Но сами «Вехи» это распределение, а не производство. Производство это Достоевский, Леонтьев, Розанов. А Франк, Бердяев, Струве – «культурные деятели» в русском смысле этого слова. Виртуозы философской журналистики.
Впрочем, это и естественно, это и есть функция интеллигенции в её массе, как сословия (обслуга элиты, её передаточное звено). Беда в том, что интеллигенты бросились популяризировать чужие мысли совершенно неосознанно, на дилетантском уровне, считая себя какими-то «мыслителями». В первых поколениях (Писарев, Чернышевский) это было смешно, потом – скучно. Ошибка двоякая: распределение неосознанное и распределение неквалифицированное, варварское, по типу «не обманешь – не продашь». (235)
В «Вехах» Франк призывает:
«Пора, во всей экономии национальной культуры, сократить число посредников, транспортеров, сторожей, администраторов и распределителей всякого рода и увеличить число подлинных производителей.»
Но как раз «производителями» культуры Россия не была обделена. Мешало именно НЕДОСТАТОЧНОЕ количество передаточных звеньев, их количественное и качественное убожество. Интеллигентам следовало не учить писать романы, а учиться читать и понимать прочитанное. Затем – учиться помогать делать это другим.
232
Примечание к №207
у меня была немецкая, протестантская юность
Католичество построено на детстве (как и православие). На впечатлениях детства. Протестантизм построен на юности. Трагизм юного, только что рождённого разума.
Интересна причина убогости русской молодёжной (интеллигентской) культуры. Интеллигенция не ощущала себя юной, в ней был нелепый переход от детства ко «взрослости». (249) Отсюда инфантильность русского либерализма (протестантизма, штунды). Те же дети, только с «водкой». Интересно, что типичная русская юность начинается с водки. Трагедию рождающегося разума русские просто пропивают.
233
Примечание к №207
Я плохой. А мир хороший.
У Достоевского Смердяков, развивая свои «атеистические идеи», всё же не может не согласиться, что есть на земле один-два праведника, которые «где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются».
» – Стой! – завизжал Фёдор Павлович в апофеозе восторга, – так двух-то таких, что горы могут сдвигать, ты всё-таки полагаешь, что есть они? Иван, заруби черту, запиши: весь русский человек тут сказался!»
Из-за такой полярности и одновременно ВИДИМОЙ полярности, полярности ПРЕДУСМАТРИВАЕМОЙ («русский человек две бездны созерцает»), отечественной культуре не нужно искусство как связь. «Связывать» ничего не надо.
Розанов писал о русской избе, в которой «огромные, почти над всей избой, полати представляют основу сна, а огромная печь представляет основу еды. „Еда и сон и труд – это всё!"“
А этому противопоставлен русский монастырь, где свобода, отдохновение, покой. Воистину идеальная, нематериальная жизнь. Зверская деревня и тут же рядом монастырская ограда, за которой светлое нематериальное существование. И всё едино, одно без другого невозможно. Связь – в мудром разделении. В МОЛЧАЛИВОМ дополнении. Монах не пойдёт в избу перековеркивать всё, а крестьянин не будет монаха «учить жизни». Идеал раздельной хорошести. Есть люди там где-то. Вот это люди. А мы что… Войти внутрь этой не–, но одновременно и около-религиозной жизни – значит всё разрушить. Нет идеи мессианства и просветительства, идеи переделки. (В чём очень упрекали русских «схизматиков» католики.) На такой почве выдвинувшие идею «ревизии», конечно, приобрели власть необыкновенную. Ничего, конечно, не переделали, а лишь перековеркали, перегадили. Но сама идея, возможность её в своё время удивила. Все опешили. Растерялись.
У меня совсем нет потребности в потреблении искусства. Делать – да, но быть зрителем, читателем… Зачем? Никакого искусства РОССИИ не нужно совсем. Ну его.
Искусство – «иди, я тебе что-то покажу». А русский не хочет смотреть. Он знает, что где-то там есть, и ему, как скупому рыцарю, «достаточно сознания сего». Пожалуй, ни у одного народа любопытство не пользуется таким неуважением. «Любопытный» это почти ругательство. «Ишь, прыткий какой.»
234
Примечание к №46
Трагедия без грана трагического – это трагедия абсолютная.
Самая страшная трагедия – отсутствие какой-либо трагедии. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». – Не знаю. Отсутствие внешних событий – грустных и радостных – лишь обнажает внутренний трагизм жизни. Жил-жил человек, потом умер. И все. Это трагическая основа жизни. А все эти социальные, бытовые и интеллектуальные «катаклизмы» – ерунда, мельтешение. Собственно, самая страшная и кристально чистая, кристально монотонная трагедия – это простая жизнь. Трагедии Шекспира это лишь осложнение и украшение, частность, интересные варианты. Изначальная трагедия – это наша жизнь. «Минуты роковые» мира лишь отвлекают человека от его индивидуальной трагедии.