Бескорыстие — страница 11 из 29

Петрарка писал в одном из сонетов о горечи «позднего меда»; это относится не только к любви, но и к меду поздней мудрости. И не от этой ли горечи та самая ирония, которая была не полностью понята мной, но явственно ощутима в первой беседе с Жигалко. Почувствовав однажды иронию жизни, он, несравненно поумнев, сумел обратить ее на себя.

Но мудрость остается мудростью, и она говорит устами Жигалко: «Собирательство без дара — болезнь».

Особенность этого характера и этой судьбы в том, что его дар людям оказался и выявлением собственного дара; — человек понял, что, «зарывая в землю» картины, он, в сущности, зарывал и себя, зарывал талант.

Не сомневаюсь, что Александр Семенович удивился бы совершенно искренне, если бы я в тех немногословных диалогах с ним назвал его «государственным человеком». Но эта точная и строгая формула рядом с его именем ничуть не удивит жителей Чайковского: для них он, человек, подаривший их городу картинную галерею, именно государственный человек, гражданин.

В его непростой судьбе мы тоже находим подтверждение живого сегодняшнего родства этих рожденных в различные эпохи определений: «рыцарь» и «государственный человек».

Рыцарями не только «рождаются» (Гаврилов), но и «делаются» (Жигалко).

И тут я хочу раскрыть читателю небольшой секрет, имеющий непосредственное отношение к творческой лаборатории автора настоящего повествования. Книга «Бескорыстие» была уже закончена, когда я, перечитав ее, ощутил потребность написать эту главу о пути к истине, к рыцарству. Мне показалось, что читатели, возможно, подумают: рыцарями только рождаются и быть ими в силу этого полученного от рождения таланта, несмотря ни на что, легко и радостно; подумают, что бескорыстие не требует напряженной, порой мучительной душевной работы, нравственного выбора, борьбы с сомнениями, малодушием, страстями…

Подобное восприятие книги бесспорно понизило бы ее педагогическую ценность. Вот я и решил написать эту главу. Бескорыстие — любое — даже у тех, кто одарен щедростью сердца с детства, сопряжено с работой души, с умением ощутить, понять в системе жизненных ценностей самое существенное. И когда работа эта ослабевает, то и люди, даже, казалось бы, добрые, широкие, меркнут, тускнеют, мельчают.

Разумеется, человек может — мы наблюдаем это в жизни то и дело — совершить бескорыстно нечто великолепное чисто импульсивно, повинуясь бессознательно сильному удару сердца. Но если это не один «удар», а логика и линия жизни, обыденный стиль существования, будни, то тут без труда души ничего не получится. «Не позволяй душе лениться! — писал замечательный советский поэт Николай Заболоцкий. — Чтоб в ступе воду не толочь, / Душа обязана трудиться / И день и ночь, и день и ночь». И дальше, — о ней же, о человеческой душе: «А ты хватай ее за плечи, учи и мучай дотемна…»


Иначе… Ведь возможен еще один тип рыцаря, — помните у Пушкина? — Скупого Рыцаря.

Что же такое Скупой Рыцарь сегодня?


Владимир Николаевич, маститый столичный архитектор, был нездоров и давал мне интервью у себя дома. Кратко и точно, пожалуй, даже суховато рассказывал он о новом городе, который будет построен на берегах тихой реки в глубине России.

Я слушал Владимира Николаевича и старался увидеть этот город хотя бы туманно, в общих чертах, как видишь на рассвете из самолета, косо идущего на посадку. Но мне мешал стиль рассказа моего собеседника: об архитектуре он говорил мало, сосредоточенно излагая технические вопросы — водоснабжения, организации транспорта, инженерной подготовки территории. Лицо его было бесстрастно, руки безукоризненно точны — он, не глядя, находил нужный лист в ворохе чертежей, голос негромок, чуть монотонен. Один раз он все же улыбнулся, когда я попросил его подробнее рассказать об архитектурном облике города, — терпеливо и понимающе, как улыбаются детям. Ответил: «Дома типовые, пятиэтажные, самые экономичные, планировка по возможности современная», — и дотронулся пальцами до горла, напоминая, что нездоров и что интервью затянулось.

Я невольно подумал, что города, которые строит этот человек, должны быть так же скучны, как и он сам. И в ту же минуту передо мной возникло видение южного театра, нарядного, с колоннадой и лестницей к морю. Он был построен Владимиром Николаевичем в молодости, до войны…

Точности ради надо отметить, что город, о котором он рассказывал мне сейчас, был первой самостоятельной работой трех молодых архитекторов из руководимой им мастерской; было бы, пожалуй, естественней беседовать об этом именно с ними. Но институт разрешал давать интервью только руководителю.

Мы беседовали в домашнем кабинете, похожем на библиотеку. Уходя, я еще раз завистливо оглядел сотни томов на хорошо отполированных полках. И только сейчас заметил на фоне старинных переплетов пожелтелый от времени кусок ватмана с вежливым напоминанием, выведенным тушью: «Хозяин гостям, даже почетным, книг не одалживает». Владимир Николаевич усмехнулся, иронически пожимая плечами:

— Не удивляйтесь! У меня одна из лучших библиотек по архитектуре, есть редкие вещи. — И достал с верхней полки книжку в твердом коричневом переплете. — Уникальное издание Альберти. — Он бережно раскрыл ее, и я услышал сладостный для книголюбов запах истлевающей бумаги. Лицо его стало добрее, пальцы, как мне показалось, слегка дрожали.

Уйдя от архитектора, я унес с собой живой, волнующий воображение образ библиотеки, полной редких сокровищ. Но не унес живого образа города, о котором должен был писать. И не написал о нем ни строки. Недели через три Владимир Николаевич позвонил в редакцию.

— Кажется, наша беседа не появилась в печати?

— По не зависящим от автора обстоятельствам… — ответил я неопределенно.

— И отлично, — сказал он. — Теперь не надо печатать. Работу будет дня через три обсуждать архитектурный совет. И настроен он, кажется, весьма воинственно.

Перед началом заседания архитектурного совета в сутолоке и шуме маленького фойе Владимир Николаевич познакомил меня с полным розовощеким молодым человеком — Олегом, одним из трех авторов поставленной сегодня на обсуждение работы.

Трусил Олег ужасно. Он жалко улыбался и не отходил ни на шаг от Владимира Николаевича. Двое его соавторов были далеко, они жили в легких палатках на месте будущего города — завидная доля!..

Потом он стоял на маленьком возвышении, один, лицом к лицу с архитектурным советом, и повторял почти фраза в фразу то, что я уже слышал от Владимира Николаевича. Сел он с пылающим растерянным лицом, такой мокрый, будто бы побывал под ливнем. Ему я сочувствовал горячо, а вот город с его неотличимыми друг от друга, точно монеты одинаковой чеканки, микрорайонами монотонной пятиэтажной застройки, как и раньше, не вызвал во мне живого чувства.

Когда первый оратор, говоря об успешном экономическом решении задачи при убожестве эстетики, упомянул имена Олега и его товарищей, Владимир Николаевич уверенно поднялся — высокий, угловатый, похожий на великолепно вычерченную геометрическую фигуру — и, точным жестом попросив слова, заявил:

— Разбирая сильные и слабые стороны этой работы, лучше называть первой мою фамилию, как руководителя мастерской.

— Рыцарь… — шепотом сказал кто-то за моей спиной. И еще тише, как бы про себя, уточнил: — Пушкинский рыцарь…

В ту минуту я не понял этих слов.

А оратор между тем уже совершенно откровенно говорил, что лично он ни за что не согласился бы жить в этом городе, душа завянет от однообразия архитектурного ландшафта!

Совет дал невысокую оценку работе…

На улице Владимир Николаевич окликнул меня. Я оглянулся. Он шел рядом с Олегом.

Омытые дождем фонари горели туманно. Мы молча шагали по мокрому асфальту — лаково-черному, с желтыми мерцающими пятнами. Вышли на набережную. Высокая черная вода, как хорошо отполированный гранит, отражала огни города. Мы остановились у парапета, слушая тихий плеск.

— Люблю набережные… — нарушил молчание Владимир Николаевич. — С детства люблю. Шатался по ним до упаду… Мечтал застроить Москву-реку старинными теремами из русских сказок.

Олег, казалось, не слушал. Он полулежал на парапете, неуклюже раскинув локти, беспомощный, похожий на обиженного мальчишку.

Владимир Николаевич тряхнул седеющей головой, насмешливо улыбнулся.

— А не научились мы с тех пор застраивать набережные, нет! Эта вода, и солнце в ней или вечерние огни, и темный гранит могут, как алмаз, еще ярче засверкать в хорошей оправе. Хочется, чтобы силуэт над рекой был немного фантастический!.. И надо раскрывать набережные, создавая перспективу со стороны параллельных улиц. А то вот эта — вроде как вещь в себе, закрыта…

— Все это, видимо, учтут в городе будущего, — заметил я, боясь, что оживление его вот-вот схлынет.

Владимир Николаевич пожал плечами:

— Что вам известно об этом городе, товарищ писатель? — И коснулся пальцами моей руки: — Хотите, я поведу вас в него? А? Давайте только договоримся, когда мы войдем в этот город — зимой, летом или осенью? Важно не только это. Утром, вечером или днем? Солнечный будет день или туманный? Помните у поэта: «ряд волшебных изменений милого лица». Это можно отнести и к городу. Он дышит, живет и, как все живое, меняется от облаков, снега, тумана… Войдем в этот город рано вечером, в начале осени. Еще не зажглись огни, и все освещено золотом садов. Вернее, весь город — сад, потому что в нем нет сегодняшних улиц, унылых, как оглобли. Дома стоят свободно среди деревьев и не похожи друг на друга ни фасадами, ни высотой, как не похожи деревья различных пород — береза на ель, а сосна на тополь. Я люблю красоту смешанного леса за разнообразие впечатлений и единство образа, — он улыбнулся и плавно поднял руку. — Город смутно ширится над садами, растет к небу. Фасады с окнами — полнеба каждое — одеты в белый с отливом в золото или старинное серебро искусственный материал. Они горят на солнце, сияют в лунные ночи. А рано вечером осенью, излучают тихий блеск, и дома кажутся засыпанными с головой золотом листьев. И вот мы выходим на цен