Беспокойное наследство — страница 9 из 36

?

— Что значит ревную? Я вроде не девица.

Лена вдруг подошла ближе, оглядела меня с ног до головы:

— Экий ты сегодня франт! — И без всякого перехода: — У меня есть к тебе один разговор… — Она словно поколебалась. — А, впрочем, ерунда! Знаешь что, Антон, давай заедем на минутку к Павлику, вдруг он не достал билет на пароход и сидит дома…

— Давай.

Лена сразу очень оживилась, схватила меня под руку и потащила на улицу, Но мне казалось, что она так же внезапно может разреветься или отчудить что-нибудь неожиданное. Какая-то неестественная была ее веселость. Мы взбежали по ступенькам спуска Ласточкина, мимо портретов передовиков порта, среди которых еще недавно красовался большой портрет Павлика (его сняли, когда случилась неприятность с погрузкой пшеницы на югославское судно и Павлика лишили премии и дали строгача), мимо киоска с конфетами и водой возле ворот Управления Черноморского пароходства…

У Павликова подъезда Лена остановилась.

— Антоша, сбегай, пожалуйста, сам. Позвони. Если никто не отворит, открой дверь монетой. Есть у тебя копейка? Или две? Если Павлика нет, взгляни: торчит в двери записка?

— Какая записка?

Она замялась:

— Ну… моя…

Вот оно что, значит, она сегодня уже была здесь.

Я слетал на второй этаж, открыл монетой дверь квартиры. Комната Павлика была заперта. В щели действительно белела свернутая бумажка.

— Ну и черт с ним! — бодро воскликнула Лена, когда я ей это сообщил.

Но, по-моему, бодрость была не настоящая.

Потом я проводил Лену. А на следующий день она вызвала меня с крана. И вечером приехала к нам домой…






Елена Охрименко

СПОРЫ И ССОРЫ

Эта ужасная минута, когда я столкнулась с Павликом на вокзале!

Потом я думала: чем же так страшно было то, что я увидела? Павлик поставил чемодан, а какой-то мужчина спокойно взял его и ушел… Могло бы оказаться сущим пустяком, глупым совпадением, над которым мы вместе с ним потом посмеялись, если б… Если б не целая коллекция постепенно накопившихся штрихов, деталей, слов, даже интонаций. По отдельности они могли ничего не значить, но все вместе… Вот в том-то и дело, что до сих пор они у меня не сливались во что-то цельное… А случай на вокзале словно осветил их по-новому, поставил рядом, соединил в одно. Я поняла, — нет, еще не поняла, а догадалась, — почему он так странно вел себя последние месяцы и что означало: «Это не мой секрет, со временем все узнаешь»… Эти его исчезновения на недели из моего поля зрения, да и не только моего, — и Антона, и Жени… Эти его таинственные встречи и вечеринки с парнями и девицами из тех, что вечно трутся возле интуристов в погоне за заграничным барахлом. И вот — история с чемоданом на вокзале.

Мне стало страшно. Ведь это мой Павлик! Может быть, все-таки все не так? Или хотя бы не совсем так? Может быть, его еще не поздно спасти, увести, убедить… Наверное, его обманули, или заставили, или…

Мне на ум начинали лезть разные случаи с Павликом, которые и раньше удивляли меня и даже раздражали.

Например, литература. Павлику часто нравились те романы и повести, которые критика ругала. Не подумайте, что они ему нравились именно поэтому, нет. Они были ему по душе сами по себе, «самостоятельно», а не из духа противоречия. Но, может быть, это еще хуже? Конечно, Павлику нравились не только такие книги. Случалось и наоборот: книгу, которую во всех рецензиях хвалили, выпускали сразу во многих издательствах, Павлик не принимал.

Как-то после кино мы зашли к нам домой. Сели пить чай. Отец отложил газету и, не глядя, взял из вазочки ванильный сухарь.

— Ну-с, молодые люди, — спросил он, откусив сразу полсухаря, — что вы смотрели?

Я назвала картину.

— О-о, видел, видел. И что же вам больше всего понравилось? — Он захрустел второй половиной сухаря и сразу протянул руку к вазочке за следующим.

— Костюм, — отвечал Павлик.

— Какой костюм? — Отец даже забыл сунуть в рот свой сухарь.

— Однобортный. В талию. На четырех пуговицах и с двумя шлицами. Последняя мода.

— Не понимаю, — отец посмотрел на меня. — При чем тут костюм?

— Как при чем? В этом костюме главный герой Тимошка был на профсоюзном собрании. Разве вы не заметили, Григорий Григорьевич?! Ведь как здорово сшит!

— Павлик, — предостерегающе сказала я.

— У вас, Павел, всегда какие-то глупые шуточки. — Отец переломил сухарь и сунул обе половины обратно в вазу.

— Я совершенно серьезно. По-моему, костюм — единственное, что запоминается в картине. Во всем съемочном коллективе только портной работал с вдохновением, а не как холодный ремесленник…

— Все парадоксами жонглируете? — усмехнулся отец. — Чем же вас не устраивает фильм, позвольте вас спросить?

— Серятина и бездарь, — пожал плечами Павлик.

— Общие слова! Но я вас понимаю. Блеска в картине нет? Яркости? Что ж, готов с вами согласиться. Режиссер далеко не гений. Сюжет, увы, не оригинален. Но мысль-то, мысль ведь справедливая! Идея-то верная. Зритель уйдет, заряженный этой идеей. Вот что ценно! Что прикажете делать, коль скоро далеко не все мастера искусств умеют облечь правильную идею в талантливую форму? Ждать, пока научатся? А жизнь-то, жизнь — она не ждет, она захлестывает, она каждый день требует воспитывать народ. Вот и приходится пускать в дело то, что есть. Вы про гражданскую войну читали, конечно. Разутые, голодные, безоружные воевали с интервентами и белогвардейцами. Конечно, куда как хорошо было бы, имей мы танки, самолеты и другое новейшее оружие. Но — не было его. Что ж, по-вашему, не воевать нам было?

— Так это ж несравнимые вещи, Григорий Григорьевич!

— Ошибаетесь! Лучше пускать на экран слабые, но идейно выдержанные картины, чем талантливые, но порочные.

— Такой дилеммы не может быть. Это демагогия.

Сухарь в кулаке отца хрустнул.

Впервые за весь вечер подала голос мама:

— Чтобы мальчишка так разговаривал с заслуженным пожилым человеком! Ну и молодежь!

Павлик прервал себя на полуслове и хлопнул дверью…

Я была очень оскорблена за родителей, и помирились мы не скоро.

— Ну зачем ты начал этот разговор? — спросила я, когда мы наконец снова встретились.

Павлик озорно засмеялся, повернул меня к себе и вдруг поцеловал так, как никогда раньше не целовал…

Всю ночь мы прошатались по улицам, а к утру вдруг решили ехать в Аркадию купаться…

Я потом много думала о споре Павлика с отцом, тем более что отец тоже то и дело к нему возвращался и говорил о Павлике с неприязнью. Я считала, что это главным образом столкновение самолюбий — он болезненно самолюбив, мой отец! Да и по сути была согласна с отцом, а не с Павликом. И наверное, отец с его опытом и пониманием людей нутром чувствовал в Павлике что-то сомнительное. Ко мне же тревога пришла позднее, когда с Павликом стали происходить странные вещи. И я точно знаю день, когда все это началось…




У СТЕПАНА ЛОПАЕТСЯ СТРУНА

Тот зимний вечер был для меня необычным — вечер моего дебюта в театре. Правда, дебют — сказано слишком громко, потому что моя ролюшка была как раз такая, какие в многочисленных старинных театральных анекдотах и историях носят название «кушать подано». И все-таки — первая в жизни роль в первом профессиональном театре. Это что-нибудь да значит!

Я очень волновалась. Пыталась урезониться, напоминала себе, что в училище играла главных героинь, и не без успеха, а о нашем дипломном спектакле «Иркутская история» даже писали газеты. У меня, например, хранится вырезка из «Московского комсомольца»: где рецензент подарил меня такими лестными словами: «Елена Охрименко удивительно органична в роли Вали. Совсем юная актриса легкими, почти акварельными мазками рисует нам такую Валентину, какую мы, возьму на себя смелость утверждать, еще не видели ни в одном театре…» Ну и так далее. И все равно меня била нервная дрожь. А что, если я на сцене забуду свои реплики? Кошмар! Мысль абсолютно дикая, поскольку забывать-то, в сущности, было нечего…

Мне вдруг показалось, что если я сию минуту не увижу Павлика, то обязательно провалюсь, провалюсь, провалюсь, и меня с позором выгонят из театра…

Я кинулась на улицу Пастера, со страхом думая, что не застану его дома. Я взбежала по лестнице, мимо надписи «Элла + Жора = любовь», мимо шеренги почтовых ящиков, запыхавшись, постучала в дверь, за которой джазовый баритон разливался во всю мощь своего чуть хрипловатого голоса. Моего стука в дверь Павлик не услышал. Я тихонько вошла. Он лежал на диване, в тренировочном костюме, с сигаретой в зубах, и слушал магнитофон. И мне сразу стало хорошо, покойно, легко…

— Ты меня любишь? — спросила я, глядя снизу вверх в его потемневшие глаза, не защищенные, как обычно, завеской иронии.

— Ты меня любишь? — очень серьезно спросил и Павлик — это было как эхо…

…Кто-то уверенно постучал и, не ожидая ответа, толкнул дверь. На фоне освещенного прямоугольника возник четкий мужской силуэт.

— Привет, Павлик, — произнес тенорок. — Экономишь электроэнергию?

Вспыхнул свет, и перед нами предстал сосед Павлика — скрипач Степан, высоченный парняга в смокинге и бабочке. Он шагнул в комнату и тут только заметил мою персону.

— Пардон, — непринужденно сказал Степан. — Оказывается, ты не один. Добрый вечер, коллега, — корректно поклонился он мне.

— Какого черта ты вламываешься, как к себе домой? — не церемонясь спросил Павлик.

— В подобных ситуациях надо просто запирать дверь, — нахально парировал незваный гость и невозмутимо уселся, сложившись пополам, в вытертое плюшевое кресло. — Я по делу. Понимаешь, старик, тут сегодня подвернулась работенка, а у меня лопнула струна.

— Неужели?! — ужаснулся Павлик. — И что говорят доктора?

— При чем тут доктора? Струна лопнула. На инструменте. Понимаешь? Струна соль.

— Уф-ф… — Павлик облегченно вздохнул. — Ну и напугал ты меня! Я привык, что ты говоришь в каком-нибудь переносном смысле. Значит, струна — буквально струна?