— Умерла твоя мать.
— Когда? — спросил я равнодушно.
— Неделю тому назад.
— Расскажи мне, как все произошло! Я об этом не раз думал.
— Она умерла спокойно и красиво. Весь день работала в саду, кормила голубей и впервые взяла на колени кота. Он сладко мурлыкал, а она улыбалась.
«Думаю, Гошо выздоровеет!» — вдруг сказала мне мать.
— Конечно, выздоровеет! — ответила я, — Тем вечером она что-то рано утомилась, постелила себе и вскоре уже спала. Поздно ночью я проснулась от странного волнения. Всматривалась в темноту, прислушивалась.
Громкий крик, но не болезненный, а проникнутый горячей любовью, донесся из ее комнаты:
«Гошо!»
— И больше ничего — только зов, отправленный к тебе. Она умерла от разрыва сердца.
— Странно, — удивился я. — Странно, что она умерла с моим именем на устах, а не с именем моего отца. Я знаю, мать его очень любила.
— Может, тут дело в том, что ты — плоть от ее плоти, а отец твой — все-таки чуждый ей элемент. Жаль тебе матери?
— А как же, — ответил я. — Но только я не почувствовал сейчас того, что раньше испытывал в подобных случаях: сердце словно обваривало кипятком. А тут оно не прореагировало. Похоже, я заранее, перенося всевозможные человеческие страдания, смирился со смертью матери.
— Может быть, — заметила жена и, немного помолчав, добавила: — А Магду тебе жаль?
— Причем тут Магда? Она-то ведь жива?
— Нет, ее тоже нет в живых, — сказала жена и заплакала.
— Татьяна, что ты говоришь? Какой ужас! Разве это возможно? Отчего умерла наша девочка? И когда? Прошу тебя, не плачь!
— Она умерла, еще когда ее сбил грузовик. А ты не понял, потому что уже страдал нервным психозом.
— Ох, Татьяна! — прорыдал я. — Они нарочно убили нашего ребенка. Ты не знаешь, они ведь нарочно инсценировали катастрофу. Они сделали это, чтобы мучить меня, потому что я враг им, они считают меня предателем и шпионом. О, ты не знаешь, как они жестоки!
— Ты несешь полную несуразицу, — сказала Татьяна.
— Нет, нет, милая, ты просто ничего не понимаешь! Я тогда еще заметил, как поглядывал на меня из-за грузовика наш квартальный общественник. Убийство — его рук дело, будь уверена! Ты что думаешь? Что я здесь в больнице? Нет, я угодил в лапы следователей. Здесь все — агенты и шпионы. Видишь вон того профессора с седой бородой? Он — самый главный палач. Продался за зарплату и мучает людей, чуть что — электрошок, так и вырывает любые показания. Вечером, как только усну, он прикрепляет мне к черепу специальный аппарат для чтения мыслей.
— Молчи, молчи, — шептала жена и плакала. — Я — то, наверное, больше всех измучена.
— Да, ты, конечно, намучилась. На тебя удар сыпался за ударом. Скажи, могу я тебе чем-нибудь помочь?
— Постарайся побыстрее выздороветь.
— Вероятно, я был очень болен.
— Да, разболелся ты не на шутку, и дай бог, чтобы такое больше не повторилось.
— Не повторится, будь уверена! Вот выйду отсюда, и мы снова заживем вдвоем, снова будем счастливы. Что ты сделала с моей машиной?
— Продала.
— И правильно. Ничто не должно напоминать нам о несчастьях.
Но конец несчастьям пока не пришел. Они преследовали меня постоянно. Я ведь все еще не вылечился.
Пребывание в психиатрической лечебнице не всегда меня забавляло, порой оно было чрезвычайно мучительно. Так, например, на последних фазах выздоровления, когда сознание мое полностью прояснилось, часто наступали моменты бешеного неприятия и решеток, и людей, и жизни. Я изо всех сил колотился головой о стену, чтобы разбить череп. Выпрямившись во весь рост на кровати, плашмя падал на бетонный пол, надеясь, что череп разлетится на кусочки. Но все напрасно. Руки, ускользая из-под контроля центральной нервной системы, выбрасывались вперед, стоило бетону приблизиться к глазам, смягчали удар, и голова лишь мучительно сотрясалась, долго потом болела. Но это боль чисто физическая. Нет в ней ничего страшного.
Страшна боль, пронизывающая кору головного мозга, боль, которая обрушивается на сознание, на саму мозговую ткань. Мне кажется, страшнее этого не может быть ничего на свете. Взять хоть какие физические страдания — ведь есть же у организма человека против них защита: потеря сознания. Приходит момент, за пределами которого сознание отключается с помощью рычага муки. Но одно лишь уничтожение может спасти от нечеловеческих страданий несчастный мозг, оказавшийся в том же состоянии, что мой. Это тем более ужасно, что стремлению к самоуничтожению противостоит инстинкт самосохранения. Два начала — животное и высшее — схватываются в каком-то чудовищном поединке.
Как я только не пытался положить конец своей жизни! Даже составил список способов самоубийства и упорно прибегал к ним, борясь, с одной стороны, с мучительным ужасом перед существованием, а с другой — с инстинктом самосохранения. С сильным, вечным, первичным инстинктом, стоящим на страже жизни и гармонии в животном царстве.
Запершись в комнате, я вылил на пол флакон одеколону (бензин просто не пришел мне в голову) и чиркнул спичкой. Когда пламя побежало по доскам, я заполз под кровать и, с головой завернувшись в одеяло, стал ждать потери сознания, удушья и смерти. Напрасно! Выгорев, одеколон слегка обуглил доски пола и письменный стол, уничтожил несколько рукописей — и только.
Холодной зимней ночью я отправился на гору Витоша. Пешком дошел до Драгалевского монастыря — дорога, к сожалению, оказалась торной — забрел в лес, нашел сугроб поглубже, вырыл в нем нору, свернулся клубочком и стал ждать белой смерти. Напрасно — она все не приходила. Я продрог и пустился в обратный путь, на заре добрался до дому и лег спать.
Небольшой городок на берегу Черного моря. Я остановился в гостинице, а когда смеркалось, зашагал к пляжу. Там разделся и скользнул в воду, готовый к дальнему заплыву. Красивый конец Мартина Идена не выходил у меня из головы. В открытое море я плыл полчаса, а может, и целый час. Берег за спиной казался все таким же близким. По телу от холода побежали мурашки, зубы застучали. Смерть меня не страшила — холод был неприятен, есть в нем что-то недостойное человека. Я повернул обратно. Выбрался на берег, оделся, чтобы согреться, вернулся в гостиницу и уснул.
Мгновенной и сравнительно легкой виделась мне смерть под колесами поезда. Да только стук колес вызывал отвращение, а стоило вообразить себе, как они касаются шеи, как нападала дрожь. Однако усилием воли все это следовало преодолеть, ибо в противном случае мои муки продолжались бы без конца.
Я часами одиноко бродил по Софийской равнине, залитой лунным светом, — просто удивительно, как не уставал. Напряжение мозга кроет гигантский источник физических сил. Вероятно, этим можно объяснить победы слабых людей над сильными, чудеса йогов, фантастические достижения, которых кое-кому удается добиться в физкультуре и спорте.
У околицы одной деревни я притулился к стогу, решил отдохнуть и соснуть. Но какая-то мышка-полевка шебуршилась у самого уха, не давая покоя. Она была так упорна, словно хотела что-то сказать, но что именно — понять я не сумел.
Вот железнодорожная линия. Два рельса блестят, как серебряные. Вдали виднеется ночная София, а поблизости — несколько домишек. Сажусь на насыпь около рельсов и задумываюсь. Если меня заметят, то бросятся спасать. Если локомотив оборудован специальной решеткой, она подхватит меня и столкнет с рельсов, причем, наверное, не убьет, а лишь покалечит. Но, что бы там ни было, попытаться надо. Зачем же, в противном случае, я проделал столь долгий путь? Не сказал бы, что голову на рельс я положил совсем хладнокровно. Напротив — накатило то же волнение, что в армии, когда кровь хлынула из рукава шинели и перед глазами встали густые облака. Полежав некоторое время, я ощутил жесткое неудобство рельса. Снял пальто, подстелил под голову, И вот услышал, как под ухом запел рельс. Ясно донесся далекий перестук поездных колес. Приближался состав.
«Немножко воли, легкое усилие, небольшое сопротивление инстинктам — и все будет кончено, — уговаривал я сам себя. — Все! Полный покой, вечность, забвение. Ну же, поезд!»
Может быть, полчаса, может быть, час я не шевелился. Поезда все не было. Заболела шея, снова стало холодно.
— Безобразие! — проворчал я, натянув пальто, и двинулся в обратный путь.
Я пытался заставить себя выпрыгнуть из окна пятиэтажного дома, да еще не раз, но инстинкт самосохранения и подсказанная воображением неаппетитная картина крови на уличном настиле меня останавливали. Пытался я и повеситься, но руки инстинктивно цеплялись за веревку, перехлестнувшую шею, а ноги так же инстинктивно искали опоры. А раз и веревка оказалась слабой — оборвалась.
Эти попытки, продиктованные великой жаждой смерти, все-таки имели кое-какие последствия. Как-то утром я проснулся в провинциальной больнице; пациенты на соседних койках судачили о шпионаже, вредительстве и разнообразных любовных приключениях. Левого плеча у меня словно не было. Сестры милосердия меняли перевязки, сыпали на плечо какой-то порошок, зияющая рана постепенно затягивалась, а когда меня выписали и я глянул на себя в зеркало, то обнаружил на спине большой шрам, потрогав который пальцем можно было нащупать только кости и никаких мускулов — их вырезали во время операции.
И на лбу остался маленький шрам, но что в точности произошло, никто не пожелал мне объяснить. То ли кто-то рубанул меня топором, то ли грузовик сбил, то ли поезд волочил по рельсам — для меня это до сих пор тайна. Всего вероятнее, однако, что дело не обошлось без транспортного происшествия. Дело в том, что за стенами больницы мною с определенной периодичностью овладевало ощущение неописуемой силы. Я так упивался собственной воображаемой мощью, что шел на смерть в лобовую атаку и по моему приказу она отступала. Я шагал навстречу бешено летящим автобусам, и они меня не давили. Не знаю — может, шоферам удавалось как-то меня объехать. Я вставал на пути буйных коней, впряженных в несущуюся повозку, и они замирали передо мной, как вкопанные, а пораженный возчик, вцепившись в вожжи, на чем свет стоит меня поносил. Городские трамваи я вообще ни в грош не ставил. Шел себе по рельсам, а они звонили сзади, что есть мочи, — и только. Я переходил улицу, когда трамвай уже трогался с остановки, и тот покорно меня пережидал.