Беспокойные — страница 50 из 65

каждые несколько секунд – ему надоела вся его музыка, пять тысяч песен, а послушать нечего, – вдруг музыка затихла.

Он остановился на обочине. Либо сдох аккумулятор телефона, либо отошел провод. Он опустил окна и услышал партии стрекочущих сверчков, открыл дверь и вышел на улицу. Дома в отдалении, редкий свет, поляна на углу, с высокой травой, которую он примял ногами. Здесь они с Роландом учились кататься на одном колесе. Он замер, впитывая ночь.

Так долго ему казалось, что если он во что-то и может верить, так это в музыку: гармония, угловатая подмелодия и рокочущие барабаны – не настоящее, не будущее, а просто пространство, населенное продолжительностью песни. Ведь у песни есть собственное сердце, песня могла завести или подарить покой; только музыка могла оглушить его сильнее, чем трава или алкоголь. Вместе с Роландом он хотел заполнить тишину других людей, затопить их мысли и заменить звуком. Не столько коммуникация, сколько вторжение и разорение. Это ему нравилось. Но, пока он стоял на темной улице, напряжение внутри отпускало, а сверчки утешали насчет того, что он покинул город, насчет того, что он оттолкнул мать прежде, чем она сказала ему правду.

Теперь по ночам Дэниэл оставался дома. Делал домашку, придумывал песни, с конденсаторным микрофоном записал пару треков на компьютере Питера, где пиратская версия Pro Tools работала быстрее, чем на его ноутбуке. Песни, которые писал он, не были похожи на те, что они играли с Роландом. В них не хватало структуры, они не работали на предсказуемом уровне. Они были слишком голыми, слишком уязвимыми, слишком откровенными, чтобы прикидываться крутыми. Ему уже не хотелось делать музыку, которая навязывается человеку или пытается казаться тем, чем не является. Сложностью здесь было не перемудрить, а оставаться честным, беззащитным. На парах, пока профессор Николс нудел о переменных X и Y, он сочинял тексты; он как будто растапливал иней на лобовухе – под туманом рано или поздно проявится прозрачное стекло.

В дальнем углу своего чулана он нашел стопку кассет. На одной был ярлык с надписью фломастером: «Некромания: “Мозги на колу!!!!”» Он вспомнил, как они записывались на старый кассетник мамы Роланда, еще в его первый год в Риджборо: вдвоем вопили под трек с тремя аккордами, который скачали из интернета. Он положил кассету в мягкий конверт с запиской: «Помнишь, как мы джемили?» – и послал почтой в квартиру Роланда.


В пятницу вечером, в августе, он был у Коди, в подвале Кэмпбеллов, смотрел бои без правил. В эти дни он разговаривал только с Коди, не считая Питера и Кэй. Эмбер не доучилась до конца лета – уехала в гости к родным в Коннектикут.

Матч кончился, парень в красных шортах стоял над распростертым телом парня в черных шортах. Кровь стекала по лицам обоих.

Дэниэл скинул треки, которые сводил на компьютере Питера, на свой телефон.

– Хочешь послушать, над чем работаю?

Коди оглянулся.

– Выключишь звук на секунду?

– Погоди. – Коди подождал, объявит ли ведущий что-нибудь важное. Когда матч сменился на рекламу, он выключил звук.

Дэниэл достал телефон. Услышал первые знакомые ноты, гитару, собственный голос – металлический и монотонный в микродинамике. Звук был слишком плохим, чтобы разобрать большинство слов.

– Это ты? – спросил Коди.

– Ну да. – Песня не нуждалась в изменениях или переработке. Не важно, будет он с ней выступать или нет. Это было ровно то, чего он хотел.

– Ты изменился, Уилкинсон, – сказал Коди, когда песня закончилась.

– В чем?

– В школе ты был весь такой… – Коди набычился, поднял плечи и уставился в пол. – «Отварите от меня, свороци», – сказал он. – По-английски почти не говорил! А теперь весь из себя американец.

– Ты чего несешь? Говорил я по-английски.

– И ты называл это английским?

– Пошел ты, Коди. Иди ты.

– Тебе бы барабанщика, – сказал Коди, когда Дэниэл направился к двери. – Как у тех мужиков на открытом микрофоне в «Черной кошке». Они жгли.


Он не мог заснуть, решил посидеть на веранде. Пока искал телефон, заметил конверт Кэй, прихватил с собой на улицу. Под лампочкой на крыльце он прочитал распечатку отчета о слушании по перманентному усыновлению:

Патронатные родители планируют подать заявление на лишение матери родительских прав на основании оставления ребенка и уклонения от выполнения обязанностей.

Он перевернул конверт и потряс, пока на колени не выпало всё содержимое. Тут же было заявление об отказе от родительских прав с подписью Вивиан. «Неопределенный срок». Еще один бланк с ее подписью – разрешение на передачу патронатным родителям. Был среди бумаг конверт поменьше, где лежала академическая справка с его отметками в школе № 33. В пятом классе он получал тройки и двойки. Записка от его классной руководительницы, мисс Торелли, с рекомендацией о переводе в коррекционный класс. Еще одна записка о том, что его оставляли после уроков 15 февраля. Он подделал подпись матери на последней строчке и, видимо, даже не сдал в школу после ее исчезновения.

К одному бланку скрепкой была приложена черно-белая фотография с ним и матерью. Нижняя часть фотографии – нарисованная иллюстрация Эмпайр-стейт-билдинг, статуи Свободы и желтого такси с пучеглазым жирафом за рулем, а также подпись «Саут-Стрит-Сипорт». Он был малышом – толстощеким и с завитком темных волос, – да и мать выглядела как ребенок, моложе, чем он ее помнил. Это была его единственная детская фотография, которую он видел, и единственная фотография с ней. Почему Питер и Кэй не отдали ее раньше?

Он поднес ее к лицу, представил, как Вивиан собирает для него одежду, находит бланк об оставлении после уроков, звонит в школу и просит академсправку, обыскивает вещи матери и раскапывает фотографию. Она положила ее в общую кучу для него – единственное напоминание о матери, которое сунули со всем остальным в конверт и передали в соцслужбу. Но кто всё это делал, Вивиан или Леон? Или его мать, вдруг она приложила к этому руку? Он рассмотрел все возможности. Его мать была в тюрьме. Была депортирована. Любила его. Не переживала за него. Можно поставить так, а можно наоборот – одна и та же нота звучала по-разному, смотря как слушать. Можно всё сделать правильно, но всё равно чувствовать себя не так.

Он нашел ее номер – всё еще в списке контактов, – и позвонил в последний раз. Она не ответила.

На следующий день он записался на осенние предметы, которые предложили Питер и Кэй, а когда Кэй спросила: «Ты же расплатился с Энджел?» – он сказал, что да.


Чтобы отметить его окончание летней учебы с проходным баллом, Питер и Кэй повезли Дэниэла в «Риджборо Инн», куда ездили и на его школьный выпускной, и на публикацию книги Кэй, и на повышение Питера до заведующего кафедрой после ухода Валери Маклеллан. «Риджборо Инн» была темной пещерой с деревянными балками и подобострастными пожилыми официантами в тяжелых бордово-золотых ливреях, с меню в тех же расцветках, где орнаментальным курсивом перечислялись блюда: стейки, котлеты и французский луковый суп. Это был единственный ресторан в округе Риджборо, где можно почувствовать себя в своей тарелке, если прийти в пиджаке и галстуке.

Питер заказал бутылку мальбека. Официант наполнил бокалы, и Питер поднял свой. «За Дэниэла и возвращение на праведную стезю. За начало твоей оставшейся жизни».

Дэниэл взял у Питера галстук и надел свой единственный пиджак – рукава теперь были короткими, а плечи висели. Он без конца поправлял галстук, одергивал рукава. Даже штаны стали теснее, чем несколько месяцев назад, – теперь он водил вместо того, чтобы ходить пешком.

Праведная стезя увела от края пропасти. Питер и Кэй лучились улыбками. «Мы тобой гордимся», – сказала Кэй.

Он подул на суп, разломал ложкой корочку хлеба. Поднялась нитка дыма – еще горячее. Он положил ложку на стол – она с блеском уставилась на него, словно немой вопрос.

Рядом кружил официант, предлагая поперчить салат. На столах мерцали маленькие свечки, но из-за бордовых обоев и тяжелых штор в помещении было как-то темно и холодно. На стенах висели картины в барочных латунных рамах – портреты мужчин в военных мундирах, женщин в длинных платьях, с чопорными и строгими выражениями, пейзажи с круглыми холмами и плакучими ивами, белыми фермами вдалеке.

– Это знаменитая старица Риджборо. – Питер прищурился на картину с лугом, где сбоку была река.

– Никого на ней не вижу, – сказал Дэниэл.

– Не старик, а старица. Это изгиб реки. Видишь, она сворачивает и потом возвращается на курс. Должно быть, на этой картине изображен бывший участок Уилкинсонов. Дедушка упоминал о нем в семейной истории, которую написал перед кончиной. – Голос Питера поднялся. – Когда-то этой землей владел твой прапрадед. Он растил овощи, разводил лошадей. Он был истинным предпринимателем. Джейкоб Уилкинсон.

Дэниэл снова опустил ложку в суп. В громоздких серебряных приборах, картинах с ушедшими людьми и местами была какая-то тихая печаль. Он – последний из Уилкинсонов, единственный потомок. Его единственные двоюродные братья – со стороны Кэй, и они носили фамилию дяди Гэри. Питер говорил так, будто быть последним в роду – великая ответственность: надо сделать что-то особенное, соответствовать родословной Джейкоба Уилкинсона. Человека, с которым у него не было ничего общего, который, будь он жив, вряд ли бы признал Дэниэла за настоящего Уилкинсона.

Ложка смотрела на него, а он смотрел на металл, надеясь увидеть свое отражение, но было слишком темно, чтобы разглядеть что-то кроме супа.


В ночь перед первым днем осеннего семестра Дэниэл редактировал трек на компьютере Питера. Его голос звучал странно, слишком резко, слишком напористо для мелодии.

Шкафы в кабинете хранили горы книг с солидными обложками и длинными названиями про демократию и открытые рынки. Экземпляры книг самих Питера и Кэй занимали половину полки. Он уже когда-то их доставал, читал авторские биографии и видел фотографии. Книга Питера посвящалась Дэниэлу и Кэй; книга Кэй – Дэниэлу и Питеру. На стене над компьютером висели их дипломы: у обоих – бакалавриат, магистратура и докторантура. Дэниэла окружали доказательства и других их достижений – награды, статьи, рецензии на книги в академических журналах. Он снял наушники. Песня не шла.