День 203-й. Солнце жарило крышу палатки. Я сидела на койке, лазила в рукава, впивалась ногтями в кожу и чесала. Я знала, что руки уже воспалились и покраснели, но, если чесаться, я чувствовала сладчайшую боль, изощреннейший огонь. Когда я чесалась, я могла добраться ногтями до всех невыраженных слов из прошедших месяцев.
Я начала ненавидеть Леона и Диди, хотела их забыть. Они вообще меня искали? Может, так даже лучше – притвориться, что их не существует. Скучать было хуже. Как и ждать.
У нас появился план. Когда охрана выпустит нас во двор, мы не вернемся назад. Одна женщина передаст список наших требований. Активисты вышли на связь с журналистами, которые приедут и снимут нас, чтобы американцы узнали о палатках. Правительство закроет Ардсливиль, и мы вернемся домой.
Я не думала, что всё будет так просто, но надо было что-то делать. Лучше участвовать, чем признать, что у нас нет выхода.
Лей отказалась присоединиться.
После обеда охрана открыла дверь во двор, мы вышли на улицу. Через несколько минут мы начали двигаться, из кучек – в линии и углы. Мы составили буквы. H-E-L-P. Чтобы сверху нас увидели новостные вертолеты.
Я встала за Самарой, закатав рукава на жаре.
– У тебя вся кожа в крови, – сказала Самара. – Страшно выглядит.
Я стянула рукава.
– Это ерунда, – ответила я.
Мы долго стояли, ждали чего-нибудь – активистов, журналистов. Но ничего не случилось – только разозлились охранники, кричали, чтобы мы возвращались. Лей и другие женщины на противоположной стороне двора вернулись в палатку. Мы с Самарой стояли дальше. Небо оставалось синим и неподвижным. В пустыне нет птиц, не ездят по ближайшей дороге машины, не ласкает лодыжки прохладный океан – только жаркое небо. И тогда я услышала рассекающий воздух гул. Он становился громче, и я что-то увидела в облаках – синее пятнышко не больше птички, и птичка увеличивалась, а гул оглушал.
Но, когда пятнышко улетело, тишина стала чудовищной.
– Мы не подумали, что делать дальше, – сказала я Самаре.
Во двор высыпали охранники в шлемах и с пластиковыми щитами, и, когда воздух наполнился газом, мои глаза обожгло, а на языке стало горько. Я видела только облака и мужчин в шлемах. Почувствовала удар палкой по боку и упала на землю бедром.
Размер моей новой камеры был одиннадцать ступней в длину и восемь в ширину. Столько месяцев в палатке я ждала очереди в туалет, а теперь могла спокойно просидеть на толчке хоть целую неделю. На бетонной полке лежал матрас, были стул из бетонного блока и маленькая лампочка, которая никогда не гасла.
Три раза в день в стене открывалась стальная дверца и в щель просовывался поднос, как язык изо рта. «Я завтрак, – представляла я, как говорит рот. – Привет, я обед!» На подносе была бурая жижа. Завтрак или обед – жижа. На ужин – жижа. На вкус как каша. Я разговаривала со ртом, запихивая обратно пустой поднос. «Что, нравится вкус, Большой Рот? Нравится. Ты это обожаешь».
Три раза в неделю охранники обвязывали одной цепью мою лодыжку и второй – талию. Три часа в неделю мне разрешалось быть на улице – в клетке во дворе, окруженной высокой стеной: ноги и руки болели от долгой неподвижности, глаза, непривычные к расстояниям дальше одиннадцати ступней в длину и восьми в ширину, ныли от необходимости смотреть вдаль. Иногда я замечала чужие следы. Это отпечаток Мэри? Самары? Но я ни разу никого не видела.
Против воли я думала о твоей улыбке, когда мы ездили на метро, о словах, которые так легко слетали и соскакивали с языка Полли, без напряжения или перевода. Я представляла, как Пейлан целует Хайфэна, как тело Пейлан стало настолько новым, что, замечая себя в витрине, она себе говорила: «Да, это я». Когда Пейлан должна была заниматься стиркой, она часами расчесывала волосы, пока те не начинали сиять, и оставалась на улице, чтобы волосы напитывались и упивались светом.
Стены были ложью, трюком. Я могла раздвинуть их руками, мягко и решительно – как снимать ребенку рубашку через голову, – подуть на пол, пока он не разрушится и я не окажусь снова на траве, где солнечный свет катится волнами по телу, ласкает пальцы. У солнца будет язык, славный и толстый, лижущий медленно и лениво, а от травы будет пахнуть червяками и почвой. Тело наберет скорость, я побегу, подскочу в небо, воспарю над холмами и океанами. Там будет мой дом, йи ба во дворе с курами. Я изогнусь, выброшу ноги вперед и приземлюсь.
Потому что на самом деле меня здесь нет. Это жизнь другого человека, которую я вижу в кино и говорю: «Какая жалость, ой, бедная женщина, ой, как я рада, что это не я».
Я давила в стены головой. Я бы их расколола, чтобы вернуться к тебе. Чтобы остаться с тобой.
Мне перевязали голову, цокая языком при виде ран и расцарапанных рук, и несколько дней казалось, что из мозга растут гвозди.
В зале с длинными рядами стульев и столов я слушала молодого человека в костюме, который говорил из-за защитной сетки: воротник мокрый от пота, слова приглушенные из-за перегородки. Я не понимала, на каком языке он говорит. Последний, с кем я разговаривала, был охранник, и до этого – охранник. Человек в костюме говорил на мандаринском «адвокат». При этом он жестикулировал, и я представила его руки на своей шее, и закричала.
Не знаю сколько дней спустя я ехала в фургоне по шоссе, и глаза слезились от внезапного солнца. Потом я была в зале без окон – помещении таком длинном, мне казалось, будто я падаю. Один за другим мужчины в синих штанах и рубашках выходили вперед, чтобы обратиться к старику, назвавшемуся судьей. Когда была моя очередь, судья заговорил со мной, но слишком быстро – я не понимала, что он говорит.
Рядом стояла белая женщина в коричневом костюме, ждала ответа. Я раскопала пару слов и повернулась к женщине: «За что?»
Судья ударил по кафедре. Нельзя. Разговаривать.
– Как вас зовут? – спросил судья по-английски.
– Гуо Пейлан, – сказала я. – Полли Гуо.
Он снова ударил кулаком. Женщина в костюме заговорила по-мандарински:
– Вы должны ждать моего перевода.
– Как вас зовут? – снова спросил судья, и снова я ответила раньше, чем заговорила женщина.
– Вы должны ждать моего перевода, – повторила женщина. – Нельзя отвечать, пока я не переведу.
– Но что я здесь делаю?
– Вас хотят депортировать, но сперва им нужны правильные документы.
– Меня нельзя депортировать. Где мой адвокат? У меня здесь сын, он американский гражданин.
Судья что-то сказал, что я не расслышала.
– Можете идти, – сказала женщина. – Вы говорили без разрешения. Он подпишет приказ о депортации на основании вашей неявки, потому что вы говорили без разрешения.
– Но я же явилась!
Дорога назад, в Ардсливиль, была жаркой и тряской. Мужчина в офицерской форме попросил меня подписать бумагу с английскими словами. Я написала на строчке свое имя.
В камере стены растворились, и я вышла наружу. Я снова становилась кем-то другим.
Я помню одинокий огонек, мигавший на кончике крыла, и как человек в соседнем сиденье дрыгал коленями так, словно сейчас выпрыгнет из штанов. Была ночь. Я тряслась, потела, не могла вспомнить, когда ела в последний раз, а потом меня скорчило и стошнило на ботинки.
Два человека в форме проводили меня с самолета и выдали банкноту в двадцать юаней и новые документы. Вокруг говорили на мандаринском, фучжоуском.
– Где мы? – спросила я одного мужчину на мандаринском.
– Фучжоу. Чанлэ.
– В Чанлэ нет аэропорта.
– Теперь есть.
Я нашла дверь и толкнула. Я стояла на тротуаре с головокружением, пока мимо ревели мопеды и машины, оглушал шум, такой громогласный, а когда я сделала шаг, мимо вжихнул мопед, чуть меня не сбил. Люди в форме сказали, что я могу идти – но куда? Вдруг охрана всё еще следит.
Это было пасмурное утро ноября или января, и воздух переполнился знакомыми запахами, напоминаниями о деревне: горящее дерево и бумажный пепел, жаркое и соль, и солоноватый привкус, болотный и отдающий гнилью. Аромат берега. Это всё по правде или очередной трюк? Мне нужно было найти тебя.
Подъехал микроавтобус до Минцзяна. Водительница с волосами, уложенными длинными кудрявыми полосами, открыла дверь. Я уставилась на нее. Она спросила: «Вы садитесь или как?»
Я заплатила за билет двадцатью юанями, села у окна и наблюдала, как, пока мы уезжаем от аэропорта, позади исчезает дорога. За нами никто не следовал. Еще недели, месяцы, годы, когда бы я ни сворачивала за незнакомый угол и ни открывала дверь, я ожидала засады охранников.
Даже сейчас я не до конца уверена, что однажды за мной не придут.
Въездные арки у деревни стали куда шире, чем двадцать лет назад, – их достроили сверху и по бокам, – и появились новые уличные знаки и фонари. Грунтовые дороги заасфальтировали. Я шла мимо кур, грузовиков и велосипедов, натянутого между шестами пластика, плакатов на стенах, объявляющих новые стройки. Я заглядывала в каждое встречное лицо, страшась кого-нибудь узнать и желая, чтобы кто-нибудь узнал меня, но, хотя некоторые казались знакомыми, я не опознала никого. После двадцати лет за границей все стали выглядеть по-другому.
Я взяла утреннюю газету в киоске и увидела сверху дату. Апрель, но год был другой. Я правильно вела счет дней. Пока я была в Ардсливиле, исчезли четырнадцать месяцев.
Мне стало дурно. Голова закружилась. Я заглянула в лицо газетчика, надеясь на узнавание, но нет.
На 3-й улице подмели дорогу, а на моем старом доме был слой свежей краски. Я подергала за ручку, но дверь была заперта. Я постучала, и открыла госпожа Ли, в лавандовом спортивном костюме с темным рисунком цветов.
– Пейлан? Что ты здесь делаешь?
– Что вы делаете в моем доме?
– Мы им пользуемся. Здесь живет мой двоюродный брат с семьей, но на прошлой неделе они уехали на праздники в деревню. Ты тоже вернулась на праздник?
– Какой праздник?
– Цинмин. – Госпожа Ли растягивала слова, разглядывая мою ардсливильскую униформу.