Беспокойство — страница 25 из 26

Ветер дул в лицо. Качались верхушки деревьев, распевая свою лесную непонятную песню. Они были немыми свидетелями последнего для отца боя. Громов попытался нарисовать себе картину сражения. В воображении Громов видел разрывы снарядов, идущих в атаку солдат, озлобленные лица фашистов. А вот отца он никак не мог представить, может быть, потому, что в действительности он его очень смутно помнил: отец ушел на фронт, когда Сергею исполнилось четыре года, и он знал его больше по рассказам матери…

Прежде чем подойти к могиле, Громов зачем-то отыскал знакомую проволоку, долго смотрел на колючий поржавевший виток. Затем, разломав его на мелкие кусочки, втоптал их в землю. Он помыл руки в лужице, вытер платком и с душевным облегчением побрел к обелиску.

Как и в прошлый раз, обелиск был ярко освещен солнцем. На звезде и гранях искрились светлые лучики, отчего казалось, что внутри этой металлической пирамидки горит огонь. На могиле лежали цветы — свежие, с капельками воды на лепестках, видно, кто-то принес их совсем недавно. Громов огляделся по сторонам, надеясь увидеть того, кто пришел сюда раньше его. Но вокруг было пустынно, только сосны нарушали тишину своим дремотным шепотом. Опустившись на колени, Громов долго вглядывался в надпись. Буквы то приближались, то вдруг уплывали от него далеко-далеко. Громов вспомнил мать. Она встала перед ним как живая. Он видел ее седые волосы, натруженные работой руки, перебирающие бахрому шали. Мать так всегда делала, когда, придя с работы, вспоминала об отце. Громову даже почудились ее слова: «Он ведь не погиб, может быть, и найдется». Да, мать еще надеялась, надеялась все эти долгие годы…

— Эх, мама, мама! — вдруг вырвалось из груди, и Громов, зажав ладонью рот, чуть пригнулся, боясь как бы не услышали его возглас. Неожиданно он увидел чьи-то ноги, обутые в поношенные рыжие ботинки на толстой подошве.

— Камерад!.. Товарищ!.. — позвал на ломаном русском языке тот, кто стоял неподалеку от могилы. Громов поднялся.

Отряхиваясь и расправляя складки под ремнем, он вопросительно смотрел на незнакомца.

— Это не матка… Здесь лежьить офицер, мужчина, — пояснил тот, переминаясь с ноги на ногу. У немца было иссеченное морщинами лицо, под стекляшками очков таились спокойные чуть с прищуром глаза. Старенький синий берет надвинут низко на лоб. Он стоял перед Громовым, вытянув длинные нескладные руки по швам. Видимо, это была давнишняя привычка так вот стоять по-солдатски.

Незнакомец ожидал, что ефрейтор что-нибудь ответит, но Громов молчал, хотя ему мучительно хотелось спросить: «А вы-то откуда знаете, кто здесь лежит?»

Мужчина подошел к ефрейтору вплотную. Теперь Громов слышал его тяжелое, прерывистое дыхание — ему словно не хватало воздуха.

— Русский офицер, — то ли спрашивая, то ли еще раз поясняя, повторил незнакомец.

— Русский… Мой отец, — тихо отозвался Громов.

— Отец, фатер! — удивленно произнес мужчина и поспешно снял с головы берет. Потом показал рукой на стоящую в стороне скамейку, пригласил сесть.

Они опустились по краям скамьи. Солнце ушло за верхушки деревьев. Но звезда и грани обелиска продолжали светиться. Глядя на могилу, Громов снова попытался представить идущих в атаку: он почему-то был убежден, что отец погиб именно в момент атаки. Он закрыл глаза — впереди, в темноте, выросли огненные султаны, заплясали по бескрайнему полю…

— Меня зовут Курт, слышишь, камрад?..

Громов открыл глаза, слегка повернул голову.

— Курт, говоришь?

— Курт…

— Воевал? — спросил Громов.

— Воевал, — тихо подтвердил мужчина.

Громову стало вдруг душно. Расстегнув ворот гимнастерки, он сказал уже громче:

— В каких местах?

— Здесь, Берлин, вокруг, — не сразу ответил Курт. Он с трудом достал из кармана пачку сигарет и протянул Громову.

Громов резко встал. Сердце билось с замиранием, лицо обжигало невидимое пламя. Стараясь успокоиться, унять нервную дрожь, Громов отошел к обелиску. Постояв так с минуту, он снова вернулся к скамейке. Только сейчас он заметил, что у мужчины не сгибается левая рука: тот, закуривая, управлялся одной правой.

— Воевал, — прошептал Громов и, не попрощавшись с незнакомцем, быстро направился к дороге.

— Камерад, — услышал он за спиной голос Курта, хотел оглянуться, но только вздернул плечами и безотчетно перешел на бег.


Наступившая неделя была трудной для Громова. Дни казались длинными и тяжелыми, хотя, в сущности, они мало чем отличались от прежних: взвод занимался в классе, выезжал в поле, и он, Громов, как всегда, выполнял свои обязанности помощника командира стрелкового отделения. Хотя нет, дважды он подменял командира, отлучавшегося по служебным делам. В эти дни солдаты изучали устройство стрелкового пулемета. Громов хорошо знал оружие, мог с завязанными глазами разобрать и собрать его. Но когда стал объяснять и показывать неполную разборку пулемета, вдруг почувствовал, что работается медленно — руки дрожат, слушаются плохо. Заметил это и лейтенант, подошедший к концу занятия. Когда Громов освободился, лейтенант отозвал его в сторону, спросил:

— Что с тобой?

Громов, приподняв взгляд на командира, вздохнул:

— Пройдет, товарищ лейтенант.

— Не вешай головы, Сергей. Много их, наших, пропавших без вести, лежит на военных кладбищах. У меня отец тоже не вернулся с фронта, под Будапештом погиб. А теперь мы с тобой в армии. Стоим мы здесь, в Германии, для того, чтобы не было в мире новых могил.

— Да я понимаю, товарищ лейтенант, — уклонился Громов от дальнейшего разговора.

Громов старался — работал сам, учил солдат, полагая, что в труде можно заглушить боль. Но Курт нет-нет да и возникал вдруг перед ним — неловкий, какой-то виноватый. «Воевал здесь…» — произносил про себя Громов фразу, резанувшую по сердцу. И ему снова становилось душно, как там, возле скамейки.

И вот неделя кончилась. Опять провожал его за ворота командир взвода. Только на этот раз лейтенант немного прошелся рядом с ефрейтором по дороге. Когда остановился, чтобы повернуть обратно, спросил, внимательно вглядываясь в Громова:

— Один пойдешь?

— Один, — пряча глаза, ответил Сергей.

Свернув в поле, он помахал вслед офицеру букетом. Цветы принесла утром жена командира взвода Ольга Петровна. Он мало знал эту женщину и очень был удивлен, что и ей известно о могиле отца. Букет был большой. Он напоминал тот, что в прошлый раз лежал у подножия обелиска. «Может быть, за кладбищами ухаживают наши женщины?» — подумал Громов и быстрее зашагал к роще: ему хотелось, чтобы было именно так.

Еще издали заметил он человека, сидящего на знакомой скамейке. Без труда узнал в нем Курта. Остановился у ровика, раздумывая, что делать — так не хотелось вновь встречаться с немцем, видеть его испещренное морщинками лицо, тонкий нос, потертую куртку. «Что ему тут нужно», — злился Громов, стараясь укрыться за стволом дерева. Сосна была высокой, вершина ее раскачивалась где-то далеко вверху, а над ухом поскрипывала старая кора. Скрип ее неприятно действовал на Громова.

Незнакомец, видно, уходить не собирался. Громов, досадливо махнув рукой, перепрыгнул через ровик. Курт, увидев ефрейтора, поднялся, но, заметив, что солдат не обращает на него внимания, опустился на прежнее место. Громов, подойдя к могиле, снял пилотку, сразу заметил у подножия обелиска холмик цветов. Он посмотрел на свой букет, без труда понял, что цветы совершенно разные.

За спиной громко чиркнул спичкой Курт. И опять Громову сделалось как-то душновато. Он шагнул к обелиску и, не отдавая отчета в том, что он делает, наклонился, сбил в сторону холмик цветов и на место их возложил свой букет. Откуда-то налетел резкий порыв ветра. Букет, вздрогнув, перевернулся несколько раз и прижался к общей массе цветов, смешался. А Громову хотелось, чтобы его цветы выделялись. Он уже протянул руку, чтобы возложить букет на видное место, как к нему подошел Курт. Громов выпрямился, привел в порядок свои волосы.

— Камерад, — голос немца дрогнул, но взгляд его был полон участия. — Послушай, товарищ…

— Ну, что вам надо? — резко спросил Громов.

Не отвечая на вопрос солдата, Курт протянул на раскрытой ладони орден Красной Звезды. Красная эмаль ее во многих местах была повреждена, серебро потускнело.

— Я снял с отец твой… Бери.

— Ты? — вскрикнул Громов. — Зачем ты встретился мне?! — простонал Громов и, скрестив на груди руки, пальцами вцепился в предплечья. Он шагнул к скамье, сел, все еще боясь за себя. Громов глядел в землю, но видел лишь носки куртовских башмаков. Шумели сосны. Он не слышал их: страшно колотилось сердце, а в ушах еще звучало: «Я снял с отец твой, я снял с отец твой…»

— Я, — присаживаясь рядом, сокрушенно произнес Курт и, пользуясь молчанием солдата, продолжал: — Отец твой Филипс. О, гут, гут! — Он произносил слова то по-немецки, то по-русски с большими паузами. Медлительность эта раздражала Громова. «По-вашему Филипс, а по-нашему Филипп, ну и что дальше?» — хотелось крикнуть незнакомцу, по Громов сдерживался, боясь разогнуться или подняться на ноги: казалось, стоит только повернуться к этому человеку, и он снова может вспыхнуть. Да мало ли что может произойти с ним, когда все тело так напряжено, гудит каждый мускул?! Чтобы не слышать, о чем говорит Курт, он зажал ладонями уши. Но какая-то не поддающаяся ему сила заставляла улавливать отдельные слова и фразы мужчины.

— Встретились мы в лесу…

— Ты его убил? — наконец сорвалось у Громова. — Ты?

— Я был ранен в руку, а Филипс в живот… Надвигалась ночь… Филипс страдал… О, это был сильный человек!.. Умирая, он написал… Марта спряталь записку.

— Марта!

— Да, моя жена фрау Марта. И орден твой отец она спрятала. Долго искаль и нашель… Отец твой писал тут…

Теперь на его широкой ладони вместе с орденом лежала и записка, свернутая в несколько раз. Сергей вскочил на ноги.

— Значит, ты его убил? — повторил Громов. На какое-то мгновение перед ним ярко вспыхнула картина жестокого боя. Она заслонила собой все. И он не видел ни протянутой руки, ни ордена с запиской, ни самого Курта. Когда Громов пришел в себя, первое, что он заметил, это удаляющуюся фигуру немца. Тот уходи