Настя смахнула слезы. Отступила еще на пару шагов, чтобы точно не передумать.
— Индеец, — сказала она. Глубоко вздохнула, как перед прыжком в холодную воду, и взглянула в лицо, которое представляла столько раз в мечтах. — Если я его брошу, это будет как… как если бы ты меня тогда нашел в лесу, а потом бросил одну. Если ему здесь нельзя, я тогда уеду вместе с ним. Туда, где для него тоже будет дом. Извини.
— Настюха, — растерянно позвал он.
— Слушай, Димкус, — дернул его за рукав Егорыч, — брось. Одумается, вернется. А не одумается… Нам такое правда нельзя. Иначе все, что мы тут придумывали, не годится.
Индеец посмотрел на Настю. У него были очень отчаянные и больные глаза, как у третьей головы Цербера из первого блока.
— Настька, — сказал он тихо, — ты что, думаешь, я могу тебя найти, а потом бросить одну в лесу?
— Димкус, отпусти ее. Видишь, она не хочет…
Индеец даже не обернулся.
— Настюха, я тебя нашел, — сказал он. — А значит, дальше мы пойдем вместе. Туда, где тебе будет хорошо. И мне. Нам обоим.
— Э, стойте, ребята, — растерянно пробормотал Егорыч, — вы чего? Серьезно? Димкус, мы же с тобой это место выбирали, а? Ты говорил, чтоб река, лес, чтоб, значит, твоей Настасье понравилось. И чего теперь? Ну, можно как-то так, чтоб никуда не уходить, а?
Настя замялась под их взглядами — умоляющим — Егорыча и отчаянным — Индейца.
— Можно, наверное, — неуверенно сказала она. — Если этот ваш устав как-то переписать…
— Перепишем, — пообещал Егорыч, — перепишем все наново, как скажете. Хоть на глине, хоть на бересте, — он махнул рукой. — Чего это все мне одному? Надо, чтоб и вам… Место хорошее тут. И климат. Пусть ваш дом будет здесь.
— И его, — сказала Настя, показывая на Чебурашку.
— Пусть и его тоже, — согласился Индеец.
Владимир БерезинВечера в Териоках
Они сперва шли вдоль берега Залива, а потом свернули на дорожку между дачами.
Ночь кончалась, да, впрочем, и ночи в Териоках сейчас никакой не было.
Двух собеседников окружала тишина, и даже птицы, казалось, замерли, набираясь сил. Только слышен был в этой тишине ритмический шум прибоя.
Один из прогуливающихся был совсем молод. Он, почти мальчик, худой и высокий, продолжал длинный разговор:
— И все-таки: я люблю работать по ночам — у нас были сложности с лабораторией, приборов мало, а ночью все свободно, никто не мешает. Люблю ночь.
— Любовь к ночным светилам прекрасна, но не провороньте ваши дни: вам нельзя отказываться от общения со студентами. Настоящему ученому нужно преподавать: только так вы будете проверять самого себя. Студенты безжалостны, — отвечал ему старик с острой бородкой, — но устоявшее после их проверки стоит, как правило, прочно.
— Студенты сейчас больше думают о революции, а не об интегралах.
— Это пройдет. И революция, и половой вопрос.
— Половой вопрос пройдет? Взаправду?
— Ну не он, а ажитация.
— Так все пройдет, но какой ценой мы оплатим наши эксперименты?
— Это не наши эксперименты, а — их, — старик произнес «наши» с сильным нажимом.
— Наши, — молодой отвечал старику с тем же нажимом, — просто мы в качестве лабораторных крыс, а не экспериментаторов. И отказаться нельзя.
Наша революция — прямое следствие той, французской. Они ведь все придумали за наших эсеров — закон за законом, пункт за пунктом. Никаких, прости Господи, марксистов, никаких бомбистов. У них уже были все нужные слова: «враг народа», «контрреволюция», «революционный трибунал», «ревком»… Ну и прочее — если в России снова начнут, им вовсе не нужно будет ничего изобретать. Нас с вами гильотинируют… нет, все же расстреляют по новому «Закону о подозрительных».
Все эти желания кровавых перемен и массового живодерства не в культуре, а внутри человека. Вот даже эротические эксперименты у наших союзников-лягушатников уже были — и вполне революционные. Маркиза де Сада из Бастилии, кстати, освободили… Впрочем, не помню точно, как там было.
В этот момент окошко одного из финских домиков открылось, и оттуда вывалился молодой человек довольно странной наружности. Во-первых, он был в мятой блузе, какую обычно носят художники, а во-вторых, идеально брит и головой напоминал бильярдный шар. Со стороны могло показаться, что из окна его выбросил пороховой заряд.
Молодой человек встал и, отряхнувшись, погрозил кулаком в окно.
Затем он снова похлопал себя по брюкам, счищая песок, и споро пошел в сторону железнодорожной станции.
— Да-с, — с некоторым недоумением заметил старик. — Вот случай. И, боюсь, мы никогда не поймем, что это было.
— Да что тут думать? Кого-то выкинули из дому за дурное поведение, возможно, человек напился и позволил себе лишнее. Наблюденные факты иногда очень просты. Даже физические факты.
— Как знать, вдруг когда-нибудь физические законы окажутся слишком сложными? Такими сложными, что вы не поймете моей работы, а я — вашей? Сейчас 1912 год, а кто знает, что будет через сто лет? Я через пару лет уже не узнаю научного пейзажа. Но мы — естествоиспытатели природы, — мы будем нужны всегда. Только давайте вернемся, надо заснуть, прежде чем проснется наша молодежь. А вечером нас опять будут терзать про Эйнштейна и теорию относительности — мои гости всегда путают дачную жизнь с публичным лекторием.
И прогуливающаяся пара повернула обратно.
Но вечером ни молодого физика из второй столицы, ни профессора Е. И. В. Санкт-Петербургского университета и многих почетных званий и орденов кавалера не расспрашивали ни о теории относительности, ни о скорости света, не о машине времени.
Говорили на дачной веранде о революции, да только о революции особого рода — «половом восстании», как это явление назвала стриженая курсистка.
Едва слышно, но очень быстро хлопал крылышками мотылек, пожизненный узник абажура.
В круге света тускло светились лафитники и чайные чашки.
Говорили о проблеме пола, и студент в расстегнутой тужурке уже прочитал чужое стихотворение:
«Проклятые» вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла проблема пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
Москвич с опаской полез в разговор, как купальщица в быструю реку:
— Но это еще не все там! Помните, как там кончается?
Научно и приятно,
Идейно и занятно —
Умей момент учесть:
Для слабенькой головки
В проблеме-мышеловке
Всегда приманка есть.
— «Проблема-мышеловка» — как верно это сказано!
Но его не слушали.
Какое-то странное напряжение сгустилось в воздухе — его рождали близость моря, запахи сосен и близость молодых женщин, казавшихся доступными, — причем доступными не так, как раньше, а по революционному обету, для прогресса.
Говорили также о том, что в будущем случится свобода не только социальная, но и половая. Причем для всех. Вспомнили и изломанных молодых людей, что томно сидели в летних ресторанах, не особо скрываясь.
Приехавший из города знаменитый писатель утверждал, впрочем, что энергия, накопившаяся в педерастах, послужит делу революции — ибо она только увеличивается и копится под спудом.
Старик-профессор брезгливо поморщился:
— Это ж содомия. Вот завтра заглянет к нам наш сосед-дьякон, он вам подробно это распишет.
— Бросьте, а Чайковский… — не отставал писатель.
— Нет, Чайковского мы вам не отдадим, скотство какое! Сводить Чайковского к содомии!
— Да отчего же скотство!
— Да оттого! Оттого, что приказчик, причем всякий приказчик теперь думает: «Ага, Чайковский-то кто!» И вот от этого приказчик чувствует, что он в своей низости ближе к Чайковскому, что своим выдуманным грехом Чайковский со своей бессмертной музыкой становится ниже — на один уровень с толпой. Понимание его музыки, которое трудно и требует работы над собой, замещается обсуждением мерзкого слуха…
Москвич с любопытством слушал все это, но теперь уж в разговор не мешался.
Он снимал тут не дачу, а сарай у одного финна. Сперва, когда он завез в сарай оборудование, финн решил, что новый жилец решил устроить у него динамитную мастерскую, и даже привел полицейского. Московский гость показывал бумаги и чертежи, но убедил осторожного финна визит адмирала из Петербурга. Адмирал был на самом деле кораблестроителем, полным академиком и более академиком, чем генералом.
Черный мундир адмирала произвел на финна неизгладимое впечатление — как, собственно, и предполагалось.
Но как только дверь дачной лаборатории закрылась, мундир повис на стуле, а суровый адмирал стал ползать под странным агрегатом, состоявшим из баллонов, насосов и электрических моторов. Его заинтересовала идея остановить движение молекул абсолютным холодом и обратить его вспять, вернув тем самым прошлое. Пустить время обратно — чем не прекрасная идея, вот и приехал академик посмотреть на молодого, да раннего гения. Приехал он по совету своего давнего друга-профессора, который каждое лето жил среди финских сосен и скал.
А молодой, да ранний каждый вечер ходил к своему соседу, на даче у которого собиралась молодежь. Старик любил молодых без разбору на чины, он был одинок — гости заменяли ему семью.
Иногда хозяин с московским гостем отправлялись гулять в середине ночи — они оба ценили это время, годное для неспешных мыслей. День — время решительных обобщений и смелых деклараций, а ночь хороша для осторожных рассуждений и медленных исследований.
Под утро молодой москвич двинулся к своей лаборатории, в ставший уже родным сарай.
Он пошел по тропинке между дачами и вдруг увидел за кустами на берегу лежащее тело. Москвич всмотрелся в странную позу и обнаружил, что в руке у лежащего зажат револьвер.
«Самоубийца», — с ужасом подумал москвич, но в этот момент тело пошевелилось. Крепкий юноша со светлыми кудрявыми волосами просто спал — но спал отчего-то с оружием в руке.