Беспредел — страница 2 из 57

текстов, а об агрессивной зашоренности некоторых читателей. Что там говорить, один из первых отзывов, которые я сам получил на свои рассказы, содержал призыв «запретить» автору писать по причине его (то бишь моего), автора, явного «садизма» – а тот свой рассказ (постапок «Конец пути») я бы и к сплаттерпанку-то не отнес!

Регулярно сталкиваясь с подобной реакцией на свое творчество, постоянно ловишь себя на мысли: «Эй, ребята-девчата, да вы ведь по-настоящему жесткого-то хоррора и не читали вообще! Что ж с вами сделается, если с НАСТОЯЩИМ сплаттерпанком столкнетесь?!» Это и есть то самое «хулиганское побуждение» – создать и выпустить такую книгу, которая показала бы всю грязь и величие поджанра. Из все тех же побуждений, то есть с целью поозорничать, пошалить, написан, например, рассказ «Хрень» (он же «Поебень») Виктора Точинова, включенный в эту антологию. Думаю, не ошибусь, если скажу то же самое и про «Любви хватит на всех» Валерия Лисицкого или «Зайка моя, я твой зайчик!» Илюхи Усачева, как и некоторые другие истории «Беспредела».

МА-А-АНДА-А-А!!! Вот вам, господа (и дамы) моралфаги.

Хотя не «мандой» единой, конечно же. Зачастую сплаттерпанк это еще и острый социальный комментарий, авторское высказывание на те или иные «больные» для современного общества темы. Да, в жесткой – иной раз даже не в «предельно», а прямо-таки ЗАПРЕДЕЛЬНО жесткой форме. Но ведь и в жизни, в быту, мы все, бывает, крайне хлестко, эмоционально, невзирая на лица и не заботясь о самоцензуре, говорим о тех или иных негативных явлениях в окружающей нас реальности. Мы ругаем всякую херню последними словами – но не творим же ее и ни в коем случае не одобряем.

Если Метьюрин в «Мельмоте», по сути, критиковал религиозный фанатизм, то и современный сплаттерпанк этого тоже не чужд, да и на другие больные точки жмет, ничего не стесняясь. В «Даме червей» Анна Елькова снова говорит о подростковой жестокости и ее первопричинах. В «Слякоти» (рассказ, ставший интернет-феноменом и собравший архимного гадких, оскорбительных для автора отзывов) Александр Подольский повторяет ужасную в своей материалистической простоте мысль о том, что самое страшное зло творят не мистические демоны и фольклорные черти, а мы сами, люди.

Другое преломление экстремального хоррора также укоренено в хорроре как таковом вообще и связано с известной эстетизацией зла, мерзости и насилия. Такие рассказы из антологии «Беспредел», как «Мясной танк» Николая Романова или «Каждая» Владислава Женевского – как раз по этой части. Не просто так «Каждая» посвящена Клайву Баркеру, известному эстету ужасов, создателю «Восставшего из Ада» и демонов-сенобитов, находящих садомазохистское наслаждение в неимоверной боли.

Но и тут мы, если подумать, обнаружим нечто большее, чем просто «фу, какая мерзость». Например, поэтику Эдгара По и бодлеристов. Это ведь По назвал смерть красивой женщины «наиболее поэтичной вещью в мире» – а уж Эдгар Аллан в этом кое-что понимал. А Бодлер, Лотреамон и другие пошли еще дальше, поэтизируя и эстетизируя то, что, казалось бы, к эстетике и прекрасному никакого отношения иметь не может. И вот уже в «Песнях Мальдорора» звучат оды нигилизму, тотальному отрицанию всего хорошего (и увы, зачастую фальшивого), что только есть в мире.

О, как тут не вспомнить сакраментальное из Ахматовой? «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…»

Да, экстремальный хоррор бывает грязным, мерзким, отвратительным, даже болезненным, но… такой бывает и сама жизнь. Запрещая мат в книгах, вы не перевоспитаете детей, которые хлебают матерщину из совсем других источников. Запрещая кому-то писать о маньяках, вы не избавите мир от появления новых Сливко и Чикатило. Борясь с ужасами в литературе – вы боретесь с литературой, а не с тем реальным злом, отражения которого попадают на страницы книг.

Самый запретный жанр, самые запретные книги – могут быть и самыми полезными, самыми важными, самыми прекрасными.

Запретный плод сладок не только потому, что он запретный, знаете ли. Он может быть и просто вкусным.

Парфенов М. С.

Владислав Женевский

Каждая

Клайву Баркеру

Расхлябанная дверь отворяется и грохает об стену. Парень в легкой кремовой куртке направляется к раковине, не обращая внимания ни на дверь, ни на Лиду, которая терпеливо ждет его ухода. А и вправду, думается ей, смотреть‑то не на что. Зеленый халатик, резиновые перчатки, швабра, ведро и банка хлорки. Она существует для того, чтобы убирать за ними дерьмо. Даже не так: как‑то получается, что она все дерьмо и производит, потому что суки в дорогих шмотках для этого слишком цивилизованны.

Тип в куртке удостаивает ее ухмылочки, прежде чем выйти. Еще раз стукает дверь, и Лида остается одна. Она закрывается на ключ (кому надо, тот потерпит), набирает воды в ведро и проходит в туалет.

Пять кабинок в женской комнате, столько же плюс три писсуара здесь. Итого тринадцать мест, где любой посетитель может делать все, что душе угодно. Хотя какой там душе?!

К запаху она почти привыкла. Правда, у женщин пахнет едче, в носу свербит… Стены выкрашены в буро‑зеленый цвет, и это давит куда сильнее: чувство такое, будто ты в чьем‑то кишечнике. Краска за годы облупилась, повсюду расцвели рисунки и каракули – в основном ругательства и похабные предложения, многие с номерами телефонов. Свет почти не проходит сквозь оконца под потолком, от веку не мытые.

Но хуже всего мухи. В разгар лета они повсюду: ползают по стенам, потолку, без конца жужжат в зловонном воздухе, лезут в нос и уши. Если мысли о том, что оставляют их лапки у нее на коже, слишком беспокоят, Лида пробует отключать воображение. Иной раз помогает, но остается еще память. У нее до сих пор стоит перед глазами то, что она нашла в одной из кабинок, начиная как‑то смену.

Ржавые потеки на фаянсе. Желтоватая вода, текущая тонкой струйкой в забитую дерьмом раковину. Потом на пол. И белые личинки, копошащиеся в коричневой массе. Они извиваются, сплетаются между собой, оставляют в дерьме бороздки. Их, кажется, можно услышать – тихое хлюпанье, с которым скользкая плоть прокладывает себе дорогу в единственном мире, какой она знает.

Лида приваливается к стене, сдерживая тошноту. Выделений человеческого тела здесь и так хватает. Ни к чему что‑то к ним добавлять.

Она видела личинок и после. Жалобы на других уборщиц не помогали: те списывали все на часовой интервал между сменами. И Лида, против воли, верила им. Крошечная извращенная жизнь вполне могла возникнуть за считаные минуты в отходах иной жизни. Жизни высокоорганизованной и наделенной интеллектом, но обреченной испражняться раз в сутки.

В трех шагах отсюда – бутики, кафе, музеи. Центральная улица города. Но за аркой в тихом дворике, как разбухший чирей у улицы под мышкой, смердит общественный туалет.

Лида вздыхает и приступает к делу. Все кабинки закрыты, словно коробочки с подарками: в каждой ждет сюрприз.

Открыв первую, она выругивается. Этого еще не хватало…

На потрескавшейся краске блестят беловатые капли. Еще несколько на металлической перегородке. Мутная жидкость медленно стекает к полу, оставляя влажный след.

Лида готова простить всех, кроме этих. Человек вынужден испускать кал и мочу – такова его природа. Но трахаться можно и дома. Дрочить тем более.

Она часто находила сперму в обоих туалетах: в кабинках, унитазах, использованных презервативах. А однажды ей не повезло увидеть, как молочный сгусток сполз по пожелтевшему ободку и упал на жирную, счастливую в своем дерьме личинку. Тогда Лиду вырвало. В этот же день она попыталась уйти с работы, но не получилось. Везде одни отказы. Будто зловоние сортира пропитало ее насквозь, и люди его чуяли.

Стирая дрянь тряпкой, Лида думает, что тот хмырь в куртке все сделал специально. Хотел унизить ее, указать женщине на место. Он зашел сюда, нагадил – и двинулся дальше, такой же чистенький, как и был. Но не учел, что безымянная страшненькая уборщица может узнать его на улице и ткнуть в рожу этой самой тряпкой. Так она и поступит…

Лида моет и трет, скребет и сыплет хлорку, вся уйдя в мысли о мести. Вдруг раздается звук: снизу что‑то чавкнуло. Она вздрагивает и смотрит за унитаз.

Трубы давно проржавели: краски на них не сохранилось и пятнышка. Из их внутренностей постоянно доносится какое‑то бульканье, скрип, скрежет. Вот‑вот прорвутся. Лида втайне мечтает об этом, но не хочет, чтобы все случилось в ее смену. Хватит с нее ответственности.

Снова чавкнуло, теперь уже во второй кабинке. Снова. Снова. Звук удаляется в сторону женской комнаты. Не иначе воздушная пробка или еще что. Тогда ждать осталось недолго: может, систему разнесет уже сегодня. Движения Лиды ускоряются на всякий случай.

За стеной хлопает дверь, цокают по плитке каблучки. А эту как сюда занесло, думается Лиде. Этим воздушным созданиям положено облегчаться в туалетах ресторанов и торговых центров. Не дай бог еще коснутся задницей унитаза или ее, уродину, увидят.

Мой и три, скреби и сыпь…

Когда раздается первый крик, она от неожиданности дергается и ударяется головой о перегородку. Крик повторяется с новой силой. И переходит в пронзительный высокий вой, который не прерывается ни на секунду, пока Лида поднимается с пола, бежит к выходу, возится с замком, несется вокруг постройки к двери женского туалета, открывает ее и испуганно озирается. Лишь тогда он затихает.

Те же грязные стены, пестрая плитка на полу, ржавые кабинки. Все дверцы распахнуты – кроме крайней, из‑под которой расползается лужа темной жидкости. Жидкость переливается через уступ, течет по полу, и ее тяжелый запах смешивается с вонью мочи и фекалий. В ней возятся мухи. Другие проносятся мимо и исчезают за перегородкой. Только их жужжание нарушает тишину, да еще из крана капает вода.

В зазоре между дверцей и порогом виднеется носок светлой женской туфли, заляпанный красными пятнами. Он чуть подрагивает.