БеспринцЫпные чтения. От «А» до «Ч» — страница 16 из 27

Нищий провез в той ходке несколько каратных камней. Его же не обыскивали после унижения с икрой.

Мой собеседник рассмеялся, но потом как-то вдруг погрустнел. Спросил, хочу ли я услышать его историю про иммиграцию и письма, не такую смешную, конечно, но искреннюю. Я помню, как он ее начал…

– Ты вот не понимаешь, а в семидесятые уезжали навсегда.

Это очень страшное и какое-то чужое для нынешнего времени словосочетание. Уезжать навсегда. Вот представьте, что вы решили поучиться в Америке, забегаете привычно к бабушке, что-то там болтаете про излишнюю полезность заокеанских наук, про новый опыт, а на ней лица нет. Смотрит на вас, как будто напиться вами хочет, и стареет прямо на глазах. Она знает, что больше никогда вас не увидит. Никогда. Да и вам от этого пусто и холодно вдруг становится. Невыносимо пусто. Невыносимо холодно.

Просто посмотрите сейчас на близкого вам человека. Вы все поймете. Даже в тюрьме разрешены свидания, и у большинства есть право когда-нибудь вернуться домой. У тех, кто эмигрировал из СССР, не было ни прав, ни надежд. Поэтому старались уезжать семьями и поколениями.

Драмы при такой бесчеловечной системе были неизбежны.

София Яковлевна решила остаться. Ее сын Миша с женой Таней решили иначе. Пятнадцатилетнего внука Ленечку, которого вырастила именно баба Соня, особо никто не спрашивал, может и к лучшему, нельзя ребенку предлагать такой выбор.

Не выдержит.

Почему она осталась? Из-за дедушки Коли. Она его любила, а он уезжать не хотел. Воспитав Мишу как родного, он, разумеется, евреем от этого не стал, хотя несколько раз усердно начищал ноздри всем, кто только подумывал сказать «жидовская морда» в адрес любого из членов его новой семьи.

Дед Коля, кстати, не был истовым большевиком, скорее наоборот, и к отъезду Миши с Таней относился без злости, но с горечью. Своих детей у него было двое, но, как часто это бывает, если любишь женщину всем своим внутренним миром, то и ее детей постепенно начинаешь любить точно так же неуемно и безгранично, иногда даже больше, чем своих, но рожденных от нелюбимого человека. Ну а уж Ленечка… Ленечка так вообще был для него родным.

Когда вокруг начали уезжать, дед Коля вспомнил, как на войне попал под артобстрел и остался живой один из взвода. Каждый летящий снаряд он ждал тогда как последний. Каждый раз, когда Миша с Таней забегали к ним в гости, он боялся, что они скажут: «Мы уезжаем». Из-за этого страха он даже несколько раз просил их не приходить, ссылаясь на болезнь. Но от осколка уйти можно, от судьбы нельзя. В тот вечер все плакали, кроме Софии Яковлевны. Точнее она плакала внутрь. Никто этого не видел.

Остальные же пытались себе доказать, что безвыходных положений не бывает, что все как-нибудь образуется, врали себе отчаянно. Только по-настоящему смелые люди смотрят правде прямо в зрачки. Смотрят до тех пор, пока либо правда, либо они не отводят глаза в сторону.

Миша, Таня и Ленечка уехали. Дед Коля долго смотрел вслед самолету, как будто надеясь, что тот развернется, а Ленечка смотрел в иллюминатор. Он сразу попросил родителей называть его теперь Леня.

Полетели письма. Власть тогда сделала все, чтобы отрезать людей друг от друга, и даже телефонный звонок за рубеж становился огромной проблемой. Из дома Тель-Авив не наберешь. Специальное место, специальное время – молодым-то сложно, а уж старикам… Значит – письма. Длинные и короткие, теплые и холодные, редкие и частые. Сколько же жизней проживали люди по разные стороны границы в этих листках бумаги, отправленных из одного пожизненного заключения в другое.

Слезы внутрь это самый сильный яд. Через три года София Яковлевна заболела. Солнце перед закатом особенно быстро бежит по небу. Миша как раз в это же время сломал руку, и так неудачно, что письма мог печатать теперь только на машинке.

Каждый раз в письме извинялся, что никак они не могут созвониться, он работал в каком-то пригороде и дома появлялся только на выходных, и то нечасто. Да и София Яковлевна уже не в силах была ходить на телефонную станцию. Так что только строчки и буквы. Она и читать-то уже не всегда могла, больше слушала деда Колю в роли израильского информбюро. Хранила баба Соня письма на тумбочке у кровати, иногда возьмет в руки и спит с ними. Так и умерла с листками в высохшей ладони.

Дед Коля тогда все-таки дошел до телефонной станции и позвонил. Ленечка ему опять ничего не сказал. Не смог.

Его папа не сломал руку, он по глупости утонул в январском море шесть месяцев назад, как раз когда бабушка вдруг заболела. Сказать бабе Соне правду сил ни у кого не было. А узнав, что ей недолго осталось, решили с мамой придумать историю про руку и про работу в пригороде. Деду Коле тоже ничего не сообщили, конечно. Ленечка стал писать за себя и печатать за отца. Через пару недель после смерти Софии Яковлевны от нее пришло последнее письмо.

Почта иногда так безжалостна.

Письмо было Ленечке. Оно застало его в армии. В нем было всего четыре предложения, написанные неровным, выдыхающимся почерком.

«Спасибо тебе, мой любимый Ленечка, за „папины“ письма. Я всегда говорила Мише, чтобы он научился у тебя писать без ошибок. Не бросайте дедушку. Он вас так любит. Бабушка».

Ленечка заплакал. Внутрь. Шла бесконечная арабо-израильская война. А на войне не плачут.

Дед Коля Ленечку дождался. Пятнадцать лет. Они оба отсидели по полной.

Ленечка извинился, что загрузил меня, и как-то незаметно исчез. А может, просто «лонгайленд» был таким забористым.

Я лишь подумал, что не хочу в СССР. Никогда.


Александр Цыпкин

Не скажу

Под Новый год случаются чудеса. Их все ждут, только вот чудеса же не всегда сбегают из добрых сказок. Кто-то же должен принять в гости чудо, которое сразу хочется вернуть владельцу. В том декабре черное выпало Павлику. Тридцатое число. В воздухе висит страх. Страх не успеть купить подарки всем своим близким. Но Павлик этим воздухом не дышал. Он знал, что можно и в феврале их подарить, никто не умрет. Главное же – внимание, а не дата.

Павлику было всего двадцать пять, а забот хватило бы на настоящий кризис среднего возраста. В реестре жизненного пути помимо зачем-то двух высших образований среднего уровня значилась работа менеджером, младшая сестра, висящая на его весьма хлипкой шее, жена, контролирующая и шею и голову, родители, считающие своим долгом быть везде, ну и, наконец, шестилетняя дочка Варя.

С Варей было особенно тяжело. Павлику казалось, что дочка сомневается в целесообразности его существования в их квартире. Точнее, не так. Павлик ощущал себя необходимым, в качестве этакого мобильного приложения, но интереса к своей душе со стороны шестилетнего ребенка не ощущал. Странные запросы, скажете? Но какие есть.

Если говорить предельно простым языком, от Вари Павлику хотелось ощущения нужности, детского тепла, привязанности, а получал он хорошее поведение и даже снисхождение. «Мама, давай купим папе три шапки, он все равно потеряет две в первый день зимы», «Мама, а сегодня в саду папе опять сказали, что он мой старший брат», «Папа, почему бабушка не любит слово „менеджер“ и говорит, чтобы я им не стала, и добавляет: „Не дай бог“». Настроение у Павлика, как вы понимаете, от этого не улучшалось. Нет, конечно, Варю он любил от этого не меньше, но себя ощущал дома каким-то… ну как лучше сказать? Нет, не чужим, просто не очень обязательным для всех существом. Есть Павлик – хорошо, нет Павлика – чего-то не хватает, но привыкнем.

И вот тут этот Новый год. Тридцатое декабря. Вечер. Хороший семейный вечер, то есть еда и четыре слова за два часа совместного проведения времени.

– Убери посуду.

– Хорошо, уберу.

Но вдруг Маша, посмотрев на мужа взглядом инквизитора, поинтересовалась:

– А где Варино письмо Деду Морозу? Надо же ей подарок купить, а она сказала, что отдала тебе утром, когда ты ее в сад отвозил.

Павлик, которого в школе звали Рыба за то, что он ничего не помнил, напрягся, но быстро просветлел.

– В пальто у меня во внутреннем кармане.

Вставать с дивана Павлику, забетонировавшему себя подносом с едой, было решительно лень.

Жена ушла в прихожую, но неожиданно ее голос, больше похожий на сирену, вызвал Павлика на допрос.

– Паша, иди сюда, ты мне должен кое-что объяснить.

Слово «объяснить» было произнесено так, что поднос сам взлетел и притащил Павлика в прихожую.

Маша стояла с Пашиным пальто в одной руке и милой подарочной коробочкой в другой.

– У меня только один к тебе вопрос, и он не про твою любовницу Ирочку. Я хочу знать, откуда у тебя деньги. Заработать ты их не мог, значит, ты совершил какое-то преступление, и я хочу знать, какое. И да, кстати, где все-таки Варино письмо?

Паша не понял ничего. То есть совсем. Он не знал, кто такая Ирочка, что это за коробка, где Варино письмо и что отвечать жене. Не найдя ничего лучше, чем правда, он так все и сказал.

– Ты меня за дуру считаешь? У тебя в пальто коробка с украшениями с запиской «Ирочке в Новый год». Ты ее украл, ты клептоман? И правда, где Варино письмо? Или ты, может, его поменял на коробку?

Паша, как и любой растяпа, иногда мог выдать фантастический по скорости правильный ответ на, казалось бы, неразрешимую задачу.

– Точно! Я ее поменял!

– Я тебя сейчас убью.

Маша явно была не склонна шутить. А Паша с рвением осужденного на казнь, но нашедшего улику торопливо излагал суть дела:

– Не ее я поменял, а пальто! Дай мне его! Вот видишь, это «Canali», стоит как машина, оно просто на мое похоже, я был сегодня на выставке одной, там гардероб самостоятельный, ну и прихватил, наверное. Письма поэтому нет, а коробка есть. Черт, как же ее теперь вернуть? Дорогое, наверное, украшение, человек волнуется.

Маша как будто даже разочаровалась. Уже случившийся в ее голове скандал с потенциалом на длительный сериал не прошел питчинг и был отменен. Она понимала, что Павлик прав. Утром «Canali» на нем не было, она внимательно изучила пальто и поняла, что даже цвет другой. Ревность все-таки отключает практически все части мозга, в том числе наблюдательность.