Бессердечная Аманда — страница 28 из 62

тказом до следующей попытки; на сегодня же он снимает свой вопрос с повестки дня. Луиза даже не старалась скрыть свое облегчение. Она поцеловала Рудольфа в награду за его кротость и, похоже, не подумала о том, что могла обидеть его. Проклятый возраст, подумал он. Другой причины ее нежелания он себе представить не мог. Полночи он, не смыкая глаз, смотрел на спящую Луизу и сходил с ума от мучительного вопроса: почему она вышла замуж за отца Генриетты, эту человекообразную обезьяну, а его отвергала?

Через несколько дней Луиза заметила изменения в его поведении, которые она назвала «болезнью органа веселья», — она сказала, что так же как некоторые люди вдруг ни с того ни с сего теряют всякий интерес к самим себе и перестают мыться, так и он вдруг перестал радоваться. Он не радовался ничему — ни бурной ночи любви, ни вкусной пище, которую она ему готовила (а ведь он знает, как страстно она любит готовить!), ни смешным словам и выражениям Генриетты, ни даже своим собственным удачам за письменным столом. А поскольку причина этого для нее не тайна, она все же решила лишить его удовольствия ждать ответа до следующего предложения руки и сердца.

Если он по-прежнему настаивает на этом, начала Луиза, она немедленно выйдет за него замуж. Если ему так хочется быть женатым на женщине, которая предпочла бы остаться незамужней, — пожалуйста. Тот год, что она прожила с ним, — самое приятное и беззаботное время за всю ее взрослую жизнь; в сущности, даже за всю ее жизнь. То есть причина ее нежелания вовсе не в нем. И у нее достаточно фантазии, чтобы представить себе, что бывают более счастливые браки, чем тот, который остался в ее прошлой жизни. Она не видит никаких препятствий для их женитьбы, которые он, Рудольф, не мог бы легко устранить. (Рудольфу хотелось вставить: я и сам знаю, что не могу устранить нашу разницу в возрасте.) Проблема заключается только в ней самой. Если он еще не успел заметить этого, то она должна сообщить ему, что у нее много претензий к себе самой. С одной стороны, она честолюбива и никогда не смирилась бы с отсутствием признания или хотя бы перспективы этого признания в будущем, с другой стороны, ей катастрофически не хватает энергии, внутренних импульсов, она совершенно не умеет трудиться. Иногда она с тревогой думает о том, что, может быть, эта ее вялость, отсутствие решимости в осуществлении своих планов — не столько лень (это было бы еще полбеды, с этим еще можно как-то бороться), сколько бездарность. Разобраться в этом и есть ее главная задача ближайшего будущего. Ей уже двадцать семь лет, а она до сих пор не знает, кем или чем станет. Если она выйдет за него замуж, ответа на этот вопрос долго искать не придется: она станет его женой.

С ним так легко расслабляться и плыть по течению и не иметь другого занятия, как просто жить с ним бок о бок; в сущности, она это уже и делает. Но пока ей еще удается держать проблему в поле зрения и противиться самоустранению, она пока еще не оставила попытки обрести более интересную биографию, хотя, глядя на нее со стороны, этого, наверное, не скажешь. Она имеет в виду не какую-то отдельную от него жизнь, а просто внутреннюю независимость, своеобразие ее внутреннего мира. В один прекрасный день она найдет свое призвание (она наверняка употребила какое-то другое слово), и это необязательно должно быть сочинительство, она еще пока не решила. И уж если ей суждено когда-нибудь сложить оружие и поставить на себе крест, то хотелось бы по крайней мере оттянуть этот момент как можно больше: с возрастом разочарование в себе переживается не так болезненно, как в молодости. И ей не представить себе человека, рядом с которым это разочарование было бы легче перенести, чем с ним. Иногда — как это ни парадоксально звучит — ей даже хочется, чтобы этот момент поскорее наступил. Так что он должен воспринимать ее слова не только как слишком сложную мотивировку ее сопротивления, но одновременно и как объяснение в любви.

У Рудольфа немного отлегло от сердца. Он поверил в то, что она ему говорила; то есть он не чувствовал себя введенным в заблуждение, но ее слова показались ему довольно наивными. Что ей мешало разбираться в себе и выяснять, какими талантами и возможностями она обладает, будучи его женой? Опасение, что он будет доминировать? Что ей говорило о том, что после женитьбы он вдруг ни с того ни с сего проявит качества, которые до этого скрывал? До сих пор, как ему казалось, тон у них как раз задавала Луиза. Она определяла, когда нужно идти в гости или в ресторан, когда ехать за покупками, какую телевизионную передачу смотреть, что ему надевать, каких знакомых больше не следует приглашать. Или, может быть, то, что он время от времени позволял себе дерзость высказывать точку зрения, отличную от ее мнения (разумеется, со всей осторожностью), она расценила как мелочную опеку? Он не ставил никаких условий, никогда не звал ее, если ему казалось, что она хочет побыть одна, он считал свою заботу о ее содержании чем-то само собой разумеющимся и ни разу даже не заикнулся об этом. Когда он оказывал на нее давление?

Вдоволь наглотавшись своей досады — этой едкой смеси из понимания и раздражения, — он вспомнил, что подобные жалобы уже слышал от двух своих бывших жен: рядом с ним, видите ли, превращаешься в нуль. Он никогда не принимал их всерьез, так как не понимал, каким образом он мог отрицательно повлиять на их карьеры. (Предыстория Рудольфа в новелле почти не упоминается, у меня же дело обстояло так: одна жена была танцовщицей и балетмейстершей и осталась ею до конца нашей совместной жизни, с той лишь разницей, что при разводе она была на девять лет старше; другая была королевой празднолюбия, она никогда не имела никакой профессии — ни до, ни после меня — и, по — видимому, не могла простить мне того, что я не волшебник и не наколдовал ей никакой специальности.) Хотя опасения Луизы не показались ему более понятными, чем те, что ему приходилось слышать раньше, его смутила регулярность, с которой он внушал подобные опасения. На этот раз они ни в коем случае не должны были привести к разрыву: разрыв с Луизой стал бы первым настоящим несчастьем в его жизни (так он думал в то время). На этот раз он должен был во что бы то ни стало предотвратить опасность, от которой уже дважды отмахивался как от бредовой фантазии (а его уже опять начинала мучить подобная навязчивая идея) и последствия которой он не мог представлять себе без ужаса. Но как предоставить больше свободы человеку, уже пользующемуся всеми правами и свободами?

Или тут дело вообще не в свободах? Может, это не что иное, как жажда признания? В таком случае у него были бы связаны руки: он мог без конца повторять или как-нибудь давать понять ей, как она важна для него, но что, если она мечтает о славе? Это же не его вина, что журналисты приходят к ним в дом, чтобы взять интервью у него, а не у нее, что какая-то газета интересовалась его любимым анекдотом, а не ее (хотя она знала гораздо более остроумные анекдоты) и что западное издательство, проявившее интерес к ее книге, уже давно утратило этот интерес. Если бы он вызвался отнести ее рукопись в свое издательство и замолвить там за нее словечко, она бы с возмущением отказалась. Или нет? Он не хотел упускать ни одного шанса, он сделал над собой усилие и предложил ей этот план, заранее приготовившись к неприятной дискуссии. Как он и ожидал, она отказалась, хотя и по совсем другой причине. Она сказала, что искать издательство, которое захочет напечатать ее книгу, — это дело второе, сейчас главная проблема в том, что рукопись не нравится ей самой.

Было ясно, что она страдает от бесплодности своих усилий, и Рудольф начал страдать вместе с ней. Каждый день, глядя, как она исчезает с термосом в своей комнате на все время, пока Генриетта находится в детском саду, он думал: может, ей сегодня наконец удастся прорыв? При этом он знал, что надеяться можно только на чудо. Однажды он тайком вошел в ее комнату, чтобы посмотреть, как у нее продвигается работа. Свое вероломство он оправдывал любовью. Он с волнением перебирал страницы, открыто лежавшие на столе, — ничего. Он читал поверхностно, в поисках какого-нибудь куска, который бы сверкнул неожиданным блеском, но ничего не находил. У него было такое впечатление, что она устала и честолюбие ее постепенно выдыхается, она напомнила ему бегуна на длинные дистанции, задолго до финиша почувствовавшего, что он недотянет до цели, но из последних сил подавляющего желание сдаться.

Но к его состраданию примешалось и раздражение. Ведь у нее был он, а много ли начинающих авторов имеют такую привилегию — жить под одной крышей с живым писателем? Она могла бы проявить хоть немного интереса к его работе, заглядывать ему, так сказать, через плечо и получать необходимые импульсы. Уж если она свои тексты держит в секрете от него, то почему никогда не говорит хотя бы о его работе? Почему она воздвигла берлинскую стену между их рабочими столами и приказала стрелять в каждое слово, которое попытается проникнуть на ее территорию? Хорошо, она, по-видимому, не считает его гигантом, но почему она так упрямо отказывается от возможности понаблюдать за работой опытного автора и со снисходительной улыбкой отметить его слабые стороны? Как он, черт возьми, должен был ей помогать?

Я уверен, что Аманда не знала, в какой стадии находится моя работа над новеллой, когда велела Себастьяну уничтожить ее. (Я буду считать это ее рук делом до тех пор, пока мне кто-нибудь не докажет обратного.) Я допускаю два варианта того, как она следила за продвижением моей работы, но они оба настолько невероятны, что их можно не принимать в расчет. Она уничтожила новеллу не просто в слепой ярости, но еще и вслепую. Сейчас, когда я пытаюсь реконструировать утраченную историю, я вдруг в первый раз почувствовал что-то вроде понимания. То, что до сих пор для меня было голой теорией, могло в нашем случае стать решающим фактором: то, что восприимчивость — неконтролируемая величина. Что восприимчивость одного — это совсем не то, что восприимчивость другого, например мужчины и женщины, преуспевшего и проигравшего.