Девушка разнервничалась.
— Мать боитесь?
Она не отвечала, и Масуд резко обернулся, подошел и схватил Дильдор за кисть ее руки, оказавшейся тоньше, чем он думал. Совсем детской… А он сжал ее обеими своими крепкими руками и вздрогнул, испугавшись, что рука ее сейчас непоправимо сломается, как соломинка. Или что Дильдор начнет вырываться.
Но она не вырывалась.
— Я давно уж не боюсь маму, — с тоской вздохнула девушка. — Жалею ее, и хватит.
А он держал ее руку, согревающуюся в его безжалостно-сильных ладонях, и поражался себе: «Не о том, не о том я говорю с ней, байской гуленой!»
— А брата? — вырвалось у него.
— Брата? — Дильдор подняла на него глаза. — Чего бояться того, кого уж полгода дома нет? Я стала забывать, какой он…
«Все так, как отец говорил», — подумал Масуд и, клянясь, что сейчас отпустит ее и выпроводит, попробовал чуть-чуть притянуть ее к себе.
— Ну вас, вы плохой парень! Отпустите!
Пальцы его послушно разжались, тотчас же. Она шагнула, но он забежал вперед и встал перед ней, растопырив свои ручищи.
— Когда придете еще?
— Никогда! А ну, уберите руки!
— А я песню хотел допеть… — Масуд беспомощно улыбнулся. — Придете?
— Не знаю…
Он отступил.
— Если не будете распускать своих ужасных рук, может быть, и приду.
— Не буду. Честное комсомольское!
Дильдор рассмеялась так же беспечно, как и впервые, когда появилась здесь.
— Комсомольское? Это что такое?!
— Это коммунистический союз молодежи, к которому я принадлежу. Самое честное слово, которого не нарушают. Вы не знаете. Вы не поймете. Простите меня, дурака. И шагайте!
Он взмахнул рукой в сторону садовой калитки, а девушка как-то сникла, сжалась и побежала туда. Калитка закрылась, и Масуд, сколько ни вслушивался, не уловил шагов. У нее была легкая, летучая походка. Вот уж, верно, и след простыл…
Ну, так… Он сел на крыльцо и обхватил голову руками. Ничего вроде бы не случилось, и случилось такое, о чем он и думать не мог, когда выезжал сюда из Ташкента, и в дороге, и час назад. Очнись, Масуд! Увидел девушку в полутьме и… Забыл, что она байская дочка?
А что же, байских дочек теперь вычеркнуть из жизни?
Мысль отпечаталась в мозгу каждой буквой, повисла вопросом, на который он не мог себе ответить, но всем своим беззащитным сердцем видел и чувствовал несправедливость этого слова: вычеркнуть. Так нельзя. Так несправедливо… Сердце его было открыто жизни, и он ему верил.
Он подошел к калитке, держа одну руку на нагане, И тут же пристыдил себя: все было тихо. Сорвал прутик с низенького дерева, которое прислонилось к дувалу у калитки, и заходил по двору взад-вперед, пытаясь успокоиться. Это было трудно, но необходимо.
Ничего себе — первый вечер в кишлаке! Во дворе, где еще не стерлись следы Абдулладжана и Абиджана, он встретился с байской дочкой, и совсем не так, как ему представлялось это в дороге.
А почему он у Дильдор не спросил про убитых учителей — ведь она же видела их живыми? А что, если Шерходжа сам подослал сестру к нему? Шерходжа — вдруг вспомнилось имя байского сынка, как будто выскочило из ямы, из глубин растревоженной и напряженной памяти. Подослал посмотреть — каков он, новенький учитель, разведать…
Ну что ж, он не прятался, не запирался, песни пел, нормальный, даже веселый человек.
Вот только не очень нормально… Что не нормально? Здесь же был сторож, в большом соседнем доме, где сельсовет. Куда он делся? Ушел на ночь домой? Да нет, конечно, ночь — самое рабочее время для сторожа; наверно, забрался от страха в дом, заперся на замок изнутри и сидит там. А почему не пришел Кадыр-ака? Словно сговорились оставить нового человека одного в незнакомом месте. Привыкай. Здесь с тобой никого не будет. Зачем она приходила, эта байская дочка? Бывали моменты, когда он думал, что Дильдор отвлекала его, заставляла петь, а к дувалу подкрадывались, подходили убийцы. Но ведь и к нему должен был прийти Кадыр-ака! А — нет! Где же он, такой приличный чайханщик, с доброй, мягкой душой и пышными усами? Он не мог обмануть. Не должен…
Масуд подошел к садовому дувалу в другом месте и посмотрел через него еще раз. Такая тишина и такая неподвижность в мире, как будто он весь замер. Застыли деревья, и листья на них, и лунный свет на листьях…
Сейчас бы поговорить с Абдулладжаном и Абиджаном, но они ничего не могут рассказать. Ну хорошо, поговори сам с собой. Зачем тебя прислали сюда? Учить детей. Не только, Масуд, не только! Тебя послали найти убийц, раскрыть преступление. А ты? А я пока ничего не открыл, но ничего и не сделал, что повредило бы этому… Отчего же так скверно на душе?
Хуже нет, оказывается, быть в незнакомом месте, в полной темноте, наедине с самим собой. Надо было попросить девушку, чтобы принесла керосин. Обычная просьба… А может быть, сейчас войти в сад и отыскать дом, где живут Дильдор с матерью? Я пришел к вам за керосином. Мы соседи. А соседи, как известно, как у нас исстари заведено, должны помогать друг другу…
А предположим такое, Масуд. Ты входишь в сад, и тебя встречает Шерходжа. Шаг из темноты, и — нож в живот. Есть и оправдание, новенький, мол, только приехав, начал приставать к моей сестре. Ночью. Вот почему и нож! Весь кишлак примет такое объяснение и поймет.
Темная глубина неба озарялась звездами. Кое-где их посбивало в кучи, и там темень вовсе размыло. По небу, дымясь далеким, туманным светом, расползлись звездные пятна. Горная ночь оказалась куда холодней городской, зазнобило. Он вошел в комнату, нащупал раскрытый чемодан и вынул из него чапан, теплый халат, сделанный материнскими руками. Оделся, сразу стало теплее. Да, видно, Кадыр-ака уже не придет.
Масуд вновь спустился во двор и закрыл на засовы обе калитки — и ту, что вела в сад, и ту, что открывалась во внешний двор. Вернулся на веранду, взял одеяла, сложенные в углу, и расстелил на полу. Это были те самые одеяла, на которых спали до него Абдулладжан и Абиджан. Ты прочно связан с ними, Масуд, всем связан, здесь еще следы их дыхания. Выветрилось тепло, но память…
Он бережно разложил одеяла, но не лег, а снова взял дутар. Он привык к бессонным ночам, и понятно, почему не тянуло прислонить голову к подушке. Вспомнилось, как учился играть в музыкальном кружке под руководством известного дутариста Давлата Ахуна. Вспомнилось еще, как заинтересовала флейта, ему, неуемному, все хотелось успеть, и на ближайшем первомайском празднике он уже шагал по площади вместе с оркестрантами и играл на флейте. Когда это было? Совсем недавно, а кажется, давным-давно.
Он опустился на верхнюю ступеньку, где полчаса назад сидел с девушкой, подстроил дутар и заиграл старинный мотив «Чаргох», который слышал как-то в городском парке культуры и отдыха. Необыкновенный музыкант, забывшись на сури возле речки, играл этот мотив, околдовывая прохожих. А они не мешали музыканту, молчали, сбившись в толпу и затихнув. Они слушали, кажется, не дыша, вычеркнув из жизни все трудности и раздоры, молчаливо теснясь и уступая место друг другу. Масуд, вспоминая этот миг небывалого людского родства, о котором напомнила музыка, играл даже сейчас не для одного себя, а для всех, кого не было здесь, и пропустил слабый и нерешительный стук в садовую калитку. Он оторвался от дутара, когда постучали второй раз — громче и чаще.
Какую-то долю времени, какой-то миг он не мог словно бы вынырнуть из потока мелодии, похожей на древнюю сказку, на безбрежную пустыню, по которой, тяжело ступая, перешагивая через трещины в земле, не выдерживающей слишком жгучего жара солнца, его немилосердной любви, заунывно покачиваясь, длинным караваном брели верблюды, и эта музыка была и о них, и о любви, бессмертной, как солнце, земля, жизнь и дорога…
Но через мгновенье он спохватился и подумал: кто бы это мог быть? Кадыр-ака? Почему из сада? Шерходжа? Зачем ему стучать, он мог бы под дивные звуки струн незаметно перемахнуть через забор. Дильдор? Среди ночи? В дом мужчины? Даже для байской дочки слишком дерзко. Потеряла голову от пылкой любви?
Как всегда, он умел расковывать и прибадривать себя в таких случаях дозой юмора и поэтому стал другим, стремительным и собранным человеком сейчас же, едва повесил дутар на стойку. Наган в руке. Курок взведен и поставлен на предохранитель.
— Кто там?
— Я! — послышался недовольный голос Дильдор. — Откройте!
Он спрятал наган, отодвинул засов калитки и тотчас же отшатнулся в сторону.
Дильдор вошла одна, держа в руках какую-то посудину.
— Где же вы? Помогите хоть!
Он взял из ее рук банку, пахнущую керосином.
— Вот вам, — сказала она. — Можете зажечь свет.
Масуду стало неловко, что он с такими строгими мерами предосторожности встречал девушку, которая позаботилась о нем. И вспомнил отца. Что бы отец сказал по поводу того, как начиналась его жизнь в кишлаке? По поводу его неослабной бдительности и мер? Наверно, не поругал бы… Однако, поднявшись на веранду, он спрятал наган между книгами и на ощупь разыскал в чемодане спички. Зажег одну. Дильдор, поднявшаяся за ним, попросила:
— Дайте мне.
И подержала горящую спичку, подняв повыше, чуть ли не над головой. Он нашел лампу и быстренько налил в нее керосин.
— Ой, — вскрикнула Дильдор, когда остатками пламени на спичке обожгла пальцы, сунула их в рот и засмеялась.
Смех у нее был непритворный, простой, и смелый, и чистый, а смех — ведь это характер.
Масуд поднес спичку к фитилю, он занялся, потрескивая, покоптил и успокоился. Стекло на место, и по веранде разлилось теплое даже на вид озеро света.
И первое, что сделал Масуд, не приказывая этого себе, разглядел Дильдор. На свое белое — оказывается, белое — платье она накинула на редкость богатый, каких Масуд, кажется, и не видел раньше, золотошвейный жилет, и он туго обтягивал ее твердые груди. Косички, кончики которых она перебирала пальцами, отсвечивающими хной на ногтях, были у нее длинными, доставали до груди, но не прикрывали этих проклятых выпуклостей под жилетом. Подними свои глаза выше, на ее глаза! О, как они смущенно прикрыты веками с длинными и густыми ресницами… А щеки ее разгорелись, запунцовели. Этот жар, поднимающийся откуда-то изнутри, со дна души, где нет ни хвороста, ни углей, не может быть искусственным, его нельзя распалить нарочно, зажечь, как лампу от холодной, маленькой спички. В нем всегда — настоящее, неподдельное.