Бессмертие — страница 11 из 71

Дильдор из-под ресниц тоже рассматривала Масуда. То взблеснет своими черными глазами, то спрячет. Масуд почувствовал это и сам, возможно, покраснел и задвигался. Швырнул подушку в угол веранды, запрокинул одеяло, сложил его пополам, чтобы было помягче, и пригласил девушку сесть.

— Я пойду сейчас, — сказала она, но села.

Странно, что ни говори… Не боясь чужого, незнакомого, такого рослого, для нее — почти великана, приходит в дом — не среди бела дня, а под звездами и луной. Есть над чем задуматься! Кто-нибудь следит за ней, оберегает? Да хватит тебе!

— Вы не боитесь меня, Дильдор?

— Я? Нет. Вы же учитель. Не можете вы обидеть девушку… вообще, наверно… А еще… раньше, чем начали уроки в школе… Что о вас скажут завтра люди кишлака? Учитель — это… я думаю… сама скромность и порядочность. Разве не так?

Она если и не смеялась, то улыбалась — довольно издевательски и… доверчиво. Вот что было любопытно в ней — она вся скроена из каких-то несовместимых, детских крайностей!

— Мама уснула, — договорила Дильдор, сразу став суше и печальней, — я и пришла, — и вскинула на него непомерные глаза, ну прямо как самые крупные сливы по величине, только черные насквозь, до неизмеримой глубины, где дрожат пятнышки света от лампы. — Знаете, я все время одна-одна… Отец в городе. — Она подумала и отвела глаза. — Брата нет… И не знаю, где он. Одна, понимаете? Хоть руки на себя наложи! — вскрикнула она, и слезы скопились в ее глазах, увеличив отражения от лампы.

Но она тут же рассмеялась звонко:

— Одна среди людей…

— Одна? — переспросил он.

— У меня нет даже подруг!

— А с бывшими учителями вы не встречались?

Наконец-то он выбрал момент для этого вопроса и спросил, хотя прозвучало это вдруг и — совсем не специально — с оттенком ревности. Дильдор уловила глупый оттенок и улыбнулась.

— А что вам интересно?

— Неужели вы не видели Абдулладжана и Абиджана?

— Конечно, видела. Первый был щупленький, маленького роста. Не чета вам! Но — живой и деятельный парнишка… Это он парты из города привез. На арбе. Бегал по всему кишлаку, переписывал детей. И к нам заходил!

— К вам?

— Ну да! Спрашивал: хочу ли я учиться?

— А вы?

— Мама зашумела, палкой прогнала его! Он ведь был такой… как цыпленок…

— А застрелили. Кто?

— Я не знаю. Правда! Помолиться могу. Могу сказать: «Честное комсомольское!» — Дильдор слегка раскинула руки и пожала плечами. — Слышала выстрелы. Ночью… Маму спрашиваю: «Что это?» А она говорит: «Охотники. Куропаток бьют!»

— Ночью?

— Я тоже подумала — как же: ночью, куропаток… Страшно! А мама уже спит. Она очень спать любит и быстро засыпает, на бок повернется и — раз… А утром нашли Абдулладжана… К нам следователь являлся! Я ответила, что слыхала стрельбу. Ну, и что? Ее многие слыхали. Записал в тетрадь и ушел.

— Да, страшно вам было. Натерпелись… Ваш дом ближе всех к школе, а в доме — никого, кроме мамы. Одни женщины!

— Ну да! Отец в Газалкенте. Говорят, на свадьбе гулял… Он вообще нас забыл. Живет с любимой женой, Суюн-беке. Она ему дочку родила. А до нас ему дела нет. Всех вас, мужчин, надо бить хорошей камчой! Не знаю, какая это новая власть, надолго ли она, но один закон у нее очень мне по сердцу! Чтобы у мужчины было не три, не четыре жены, а одна, единственная, на всю жизнь!

— Есть такая привязанность и без закона, — сказал Масуд, словно бы отвечая ей, потому что она смотрела на него во все свои огромные и прекрасные глазищи.

— Где это вы видели?

— Моя мама двадцать два года назад заставила отца влюбиться в нее, да так, что никаких других жен у него не было и в помине и до сих пор они друг без друга дня не проживут.

— Счастливая у вас мама… Завидую ей!

— Не завидуйте.

— Почему?

— Потому что и вы можете с одного взгляда прививать джигита к себе! А может быть, уже привязали…

— На всю жизнь?

— Да!

— Ну и врун! — Дильдор всплеснула руками и хлопнула в ладони, засмеялась. — Умереть мне тут!

Она заливалась, а Масуд машинально схватил себя за ворот, как хватаются за него верующие, произнося страшные клятвы, и повторил то же самое другим, напористо-возмущенным и открытым всем опасностям жизни тоном:

— Умереть мне самому тут! — Он встал, отшагнул и прислонился лбом к стойке, на которой висел дутар, так, что тот качнулся и едва не упал с гвоздя, а он и не заметил. — Я думал, что еще не родилась девушка, которую я… А такая, оказывается, родилась здесь, в горах, и прыгает, как коза, с камня на камень…

— Ладно, ладно! — Дильдор и хмурилась и кокетничала. — Язык без костей! Еще скажете, что песню сами сочинили для одной вечерней гостьи: «Бутоны роз, бутоны роз сейчас дождем намочит!» Лучше сыграйте что-нибудь другое и спойте. Хорошо поете! — обогрела она закаменевшего парня. — Только не про розы. Про что-нибудь ваше, новое…

Масуд снял с гвоздя дутар, благо, что и стоял рядом, мысленно говоря ей спасибо за то, что она остановила его, не дала выговориться ему, не дала прозвучать словам, к которым он попал бы в неволю, и вернула даже спасительную усмешливость.

— Как хотите, но эту песню тоже вам посвящаю, — сказал он, садясь напротив нее и трогая струны.

— Мне?

— Да, вам. И своей маме, и всем женщинам и девушкам, знакомым и незнакомым…

— Как она называется?

— «Будьте счастливы!»

— Ого! — она качнула головой, глаза ее блестели.

А он вспомнил гулянье в парке культуры и отдыха, как раз тогда, когда слушали музыканта у реки, и свою газель, над которой просидел всю ночь перед этим. Был разгар весны. Готовились отметить праздник женщины, праздник ее свободы. Это было первое гулянье в азиатской столице, устроенное в честь женщины, руками которой нянчились дети, разводился огонь в домашнем очаге, мылась посуда, шились рубашки, делались и вышивались тюбетейки, срывались плоды с деревьев, собирались вещи в дорогу. Первое за века! Масуд пришел на это гулянье с матерью. Самые храбрые женщины, виновницы и героини торжества, стояли на ступенях высокой мечети и бросали с них в жаркий огонь громадного, трескучего костра свои паранджи и чачваны. Это стоило не одной газели…

Там, у тех ступеней, он спел свою песню первый раз.

Откройте лица, любимые, они хороши и чисты,

С ними сравниться не могут лучшие в мире цветы!

Идите сквозь жизнь без страха, дарящие жизнь другим,

А я подарю вам песню, как вашей свободы гимн!

Дильдор выслушала все до конца, не шевелясь, прошептала:

— Я боюсь за вас…

— Почему?

— Абиджан был похож на вас. Такой же… А…

И в этот миг за садовым дувалом послышался пронзительный и визгливый женский голос:

— Дильдор!

— О боже! — Она проворно вскочила, прыгнула с веранды и, поправляя платок, побежала к калитке, в темноту.

Все это случилось так быстро, что он чуть позже догадался: ее позвала мать. Только что была здесь эта Дильдор, это наваждение, и опять исчезла. Масуд спустился во двор, постоял немного, потом возвратился на веранду, потушил лампу, но постель разбирать не стал, а сел в комнате на парту и посидел, как запутавшийся ученик…

Он знал себя и предполагал, что когда-нибудь с ним могло такое случиться. Когда-нибудь, но почему — сейчас? Могло, но почему случилось? Этого он не знал…

И еще он не знал, что в тесном садовом домике, сидя на углу ковра, будто бы свернувшись комочком, Дильдор рассказывала о новом учителе своему брату Шерходже. Широкое плоское лицо брата заросло, как у зверя, патлы свисали сзади, на шее. В горах, где он скрывался, не очень-то посмотришь за собой. Брат сидел на ковре и доедал плов, который еще вечером, когда он появился, приготовила ему мать. Видно, сильно там проголодался, в своих горах, так ел. Совал жирный рис в рот горсть за горстью, облизывал пальцы и казался жадным стариком. Но глаза и обрамлении этой волосни молодо поблескивали.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Отец Исака-аксакала любил деревья и насажал их вокруг дома множество. Да и самому Исаку передалась эта страсть, так что сад во дворе всегда был ухожен и рядом с возмужалыми, кряжистыми яблонями и персиками, обновляя двор и землю, в саду каждой весной оперялись молоденькие деревца. Исак заботливо подсаживал их взамен отживших.

Сам дом тоже помнил отцовские руки и носил следы беспрерывных усилий хозяина молодого, прозванного тем не менее аксакалом. Отец заложил фундамент из тяжелых каменных глыб, наломавших мускулы и кости — поворочай-ка их! Как посмотришь, так и вспоминаешь отца, вытирающего с бровей капли пота, залеплявшего глаза. Но отец не жаловался никогда, знай молча работал. Много работал, да мало имел. Так и не дожил до счастливых дней, В одиночку счастья не заработаешь…

Лицевую стену отцовского дома Исак постарался оштукатурить поглаже — в память о строителе. И была еще одна причина — в доме появились жена и радость. На остальные стены не хватило пока ни материала, ни времени, но, даст бог, все вокруг заиграет!

Не сразу, но жизнь у Исака начала складываться обещающе. И он крепко ухватился за нее и не собирался выпускать из своих рук.

Еще в молодости задумал он жениться на дочери соседа Курбана-ака, да где-то далеко шла война, и его забрали на тыловые работы, как тогда, в шестнадцатом, забирали многих других из азиатских кишлаков и городов. Уехал он нежданно-негаданно от родных гор, от своего Ходжикента в дальнюю даль. От любимой Каримы.

Два года мотало его по разным краям, набирался кровавых мозолей на руках и ума-разума. Русские друзья-рабочие безбоязненно объясняли, что к чему, у самих жизнь шла невмоготу, дышать становилось нечем.

Вернулся Исак в свой Ходжикент умудренный знаниями и наставлениями, которых вдоволь наслушаешься в странствиях, окрыленный всякими небывалыми новостями о том, что свергли царя, что власть захватили рабочие люди, чтобы строить справедливую жизнь, и с дрожью в сердце — оттого, что с каждым шагом становился ближе к Кариме, вот-вот увидит ее.