После этой длинной речи Кадыр-ака даже пот с лица вытер ладонью. А Масуд подумал — умный чайханщик, в его предложении есть резон.
— Хоп, — сказал он, — хорошо! Вам поручаю это и Умринисо-ханум, — он повернулся к жене чайханщика, а она смущенно покраснела — за долгие годы ее никто не называл так, уважаемой. — Вы, Кадыр-ака, будете записывать детей, а вы, Умринисо-ханум, взрослых, которые захотят в кружок ликбеза ходить… Имя, где живут…
— А куда записывать?
— Я сейчас вам тетрадки принесу…
Он убежал в школу, в свой дом, выхватил из чемодана две тетрадки и карандаши и вернулся. Тетрадки были общие, толстые, и он подумал, хватит и для большого списка.
— Вот.
Умринисо, до сих пор боязливо прятавшая от учителя хоть пол-лица под платком, теперь перестала это делать, взяла тетрадь с карандашом и прижала к груди. Муж предупредил ее:
— Ну, женушка, достойная работа нашлась тебе. Смотри, чтоб не вышло по той поговорке: у женщины, которая за ситом к соседке пришла, слов найдется побольше, чем дырочек в сите! Все сделаем, учитель! Больных отметим… Я знаю, Абиджан больных отмечал…
— Кстати, — спохватившись, сказал Масуд. — Если где увидите человека, который в голову ранен, мне скажете…
— Кто ранен? Какого человека?
— Не знаю. Если увидите, прошу мне сказать. Это плохой человек. Аксакал распорядился.
Чайханщик действительно всех знает, по всем домам пойдет. Может увидеть…
— Я понял, учитель.
Солнце поднялось над горами, ветви чинар просеяли его лучи и заблестели, ветер иногда прилетал с реки, как будто волны несли его или рождали. Масуд шел по каменистому, усыпанному мелким щебнем спуску от бывшего байского дома к мосту и видел, что возле мельницы Кабула стоят четыре арбы, груженные мешками. Арбакеши, с усилием подбрасывая тяжкие мешки на плечах, чтобы уложить получше, перетаскивали их в мельницу. Видно, только что подъехали, даже не успели выпрячь коней.
Он прошел еще немножко и свернул в сторону чинаровой рощи.
Еще в Ташкенте Масуд дал себе слово в первый же день своей ходжикентской жизни побывать у могил Абдулладжана и Абиджана…
Наверху, под самой большой чинарой, на каменное глыбе, обтесанной со всех сторон, сидел ишан и перебирал четки. Глыба была похожа на трон. Дервиши, вечные нахлебники «святых» мест, старательно изображавшие из себя верующих нищих, обряженные в лохмотья, окружали «трон» ишана. Как мухи. Когда Масуд проходил мимо, ишан оставил четки и стал оглаживать свою конусообразную бородку, но на прохожего и глазом не повел.
Масуд, как полагается, прислонил ладони к груди и приветствовал ишана, но тот по-прежнему смотрел никуда. Видно, ишан не ответил на его приветствие, потому что к его ногам не полетела монета. Возвратиться и дать ему денег? Ну уж нет, лучше на эту монетку купить школьникам лишнюю тетрадь. И, думая так, Масуд прибавил шагу…
Кладбище началось сразу за чинаровой рощей. Было оно голым и облитым солнцем сверх меры. Только вдоль ограды росли бесшумные сейчас тополя, отделяя кладбище от байского сада. Тоскливое место… Купола старых могил потрескались и покрылись выгоревшей верблюжьей колючкой, даже она, неприхотливая, омертвела, не вы держала этой смертной сухости, похуже, чем в пустыне. Да, собственно, кладбище было маленькой пустыней. Пустырем на жгучем солнцепеке. Холмы, которые погребли под собой чьи-то неисполненные желания и несбывшиеся надежды, кишели муравьями. Заслышав шаги, в бурьян уносились ящерицы.
Сбоку Масуд заметил две свежие могилы. Тополя, на которые вчера показывал Кадыр-ака, стояли довольно далеко от них, это при взгляде оттуда, снизу, все уплотнялось, а тут словно бы разъединилось, разделилось…
Одна могила была повыше, совсем свежая, а вторая уже подсохла и осела. Там — Абдулладжан. Он — первый… И опять здесь, у могил, вспомнилось ташкентское педучилище, шум, веселье, радостные лица. Шутка долго еще казалась им главным и самым замечательным делом в жизни, они умели отдавать ей время. Готовясь к честной, хлопотливой, всепоглощающей работе, они еще оставались детьми.
Вспомнилось, как самозабвенно играл Абдулладжан бедняка Гафура в пьесе «Бай и батрак», которую поставила их самодеятельность. Девушки с чуткими сердцами говорили, что он зря пошел в учителя, погубил в себе артиста. Во всяком случае, учитель — с душой артиста. Абиджан увлекался спортом. Рослый, упрямый, он мог доказать в спорте свою силу, завоевать расположение друзей и веру их в то, что на него можно положиться в любом деле. В велосипедных гонках Ташкент — Коканд Абиджан занял первое место… Все это было, было! А теперь — холм земли, который осядет, высохнет, по которому бегают скользящие ящерицы…
Злоба на несправедливость, на безбожность такого исхода двух молодых жизней охватила Масуда, и он не сразу услышал за собой какой-то льстивый, заикающийся голос:
— И-их з-здесь похоронили…
— Учителей?
— Л-людей б-б-было много…
Позади него, в пыльном халате, сидел, скорчившись, кладбищенский служитель, который крадется по следу тех, кто приходит сюда, и читает молитвы из корана, не дожидаясь, попросят ли его об этом, но зато уверенный, что будет подаяние. Молитву он читал наскоро, почти не заикаясь, но на редкость неразборчивым, картавым языком.
Масуд сунул ему в протянутую руку мелочь, служитель сжал грязный кулак и посмотрел на него красными от болезни глазами. Покачал головой.
— Вы чего? — спросил Масуд.
Человек ничего не ответил, но опять сожалеюще покачал головой. Масуд пошел. Сухие репьи цеплялись за одежду с высоких кустов бурьяна. Очистив рукава и брюки выше колен, Масуд зашагал дальше вдоль старого дувала с ложбинками и осыпями, окружавшего удаленный от кишлака и напоказ бедный домик дервишей, правоверных слуг аллаха. И вдруг услышал матерщину… Отборную! Самую настоящую! В святом-то доме!
Он присел за дувал и поднялся, когда и во дворе все затихло. На веранде лежал длинный дядька с перевязанной головой. Повязка была небрежна и толста, со следами крови. Внезапно ругань посыпалась снова. Затаившись, Масуд начал разбирать слова. Человек с перевязанной головой посылал кому-то проклятия за то, что его забыли надолго, не несут ни еды, ни воды. Хотя бы напиться принесли, сволочи! Он едва не кричал. Вероятно, рана саднила…
Это был он, тот самый, что кинул нож в Кариму, Масуд не сомневался. И он был один, раз клял на чем свет стоит всех, кто его забыл. Медлить было нельзя. Масуд вынул наган, перемахнул через дувал и быстро подошел к раненому. Тот увидел его в последний миг, хотел схватить что-то и будто бы приготовился вскочить, но Масуд раньше поднял руку:
— Тихо! Пикнешь — застрелю. Встать. Руки вверх!
Увидев наган, направленный на него, раненый сразу побелел. Встал неторопливо, косясь на подушку, валявшуюся поверх подстилки на веранде. Масуд показал ему наганом, чтобы отошел, и отшвырнул подушку ногой. Под ней чернел маузер. Раненый озверело смотрел на Масуда, а Масуд не спешил. Он присел, не сводя нагана с этого человека, поднял маузер, спрятал в карман и велел:
— Шагай вперед!
Тот, не веря, что все это взаправду, поплелся, съедая выпученными глазами тропинку в желтеющей здесь траве. Масуд соображал: если они пройдут мимо ишана, там дервиши, может подняться шум. А главное — он с наганом в руке. Он же — учитель, только учитель, и завтра должен начать занятия в школе… Но этого нельзя выпустить ни под каким видом! Может быть, маузер, оттягивающий карман, — тот, из которого пуля оборвала последний вздох Абдулладжана…
А если маузер, почему этот выродок не стрелял ночью в Исака, то есть в Кариму? Не хотел поднимать шума. Надеялся на свой летучий нож.
— Налево! Живо.
Ишана и дервишей лучше обойти. Тропа как раз свернула к реке, и Масуд властным шепотом приказал арестованному тоже свернуть. Тот сделал это нехотя, трудно, но все же подчинился. Он надеялся, что ишан и дервиши помогут. А Масуд подумал: не поручишься, что и среди верующих кто-то не вооружен.
— Шагай!
Надежда уходила от дядьки с перевязанной головой, оставалась под чинарами, возле ишана с четками. А они спускались к реке. Шум воды становился все слышнее. Так…
Время самое рабочее — утро. На гузаре безлюдно. Но у мельницы — четыре арбы и арбакеши, таскающие мешки. Наверно, уже перетаскали? Они приезжие, если и увидят… Нет, лучше пусть не видят, как он ведет кого-то. Кого? Он еще не знал ни имени, ни судьбы этого человека. Но, казалось, уже знал о нем многое.
— Стой!
Тот остановился. Масуд подшагнул, ощупал его тело — у дядьки больше не было ничего. Нож — в дереве во дворе Исака. Маузер — в кармане Масуда. Он сунул в другой карман свой наган.
— Опусти руки и спокойно иди вверх, через гузар. Я пойду рядом, вот, даже возьму тебя за локоть, как будто веду раненого, несчастного, помочь хочу. Если в сторону шагнешь… помни, в другой руке у меня наган, стрелять буду прямо из кармана. Хорошие штаны, но не пожалею… ни штанов, ни тебя.
Левой рукой он сжал локоть дядьки, и они двинулись своей дорогой. Все пока было терпимо. Арбакеши еще таскали тяжелые мешки. Один глянул из-под мешка на прохожих, но смотреть было неудобно, и он отвернулся. Дорога поднималась к сельсовету…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Ну конечно, в Ходжикенте — новый учитель, и Шерходжа внезапно появился и расспрашивал о нем. Ему интересно. Еще недавно молодой хозяин был самым видным человеком в кишлаке, ему принадлежало будущее, а теперь все переменилось. Странная штука жизнь! Хозяевами вдруг стали бедняк Исак, учитель…
Двух первых учителей убили, но при чем же тут Шерходжа? Его не было. Он скрывался где-то в горах. А почему скрывался?
Дильдор задумалась…
Ночью к новому учителю ее посылал Шерходжа, он же велел отнести керосин. Ему не терпелось узнать, каков он, новый. Она рассказывала об этом ташкентце. Шерходжа перебил:
— Давай замолчи, ладно! Ты чего-то очень уже охотно о нем болтаешь. Остановись!