Бессмертие — страница 17 из 71

Мать смотрела на нее тоскливыми глазами, пока Кадыр-ака записывал очень долго и старательно. Мать смотрела и качала головой. Откуда было знать Дильдор, что совсем не приданое вынимала мать из сундука, а ящик с патронами и оружием? Что еще затемно Шерходжа, переночевавший в саду, унес этот ящик на мельницу Кабула-караванщика? А мать, перебирая тряпки в сундуке, приводила потом все в порядок, чтобы и следа не осталось… Ничего этого не знала Дильдор!

— Так, — сказал Кадыр-ака, — записали. Ждем вас, доченька!

Дильдор озлобилась: «Вот еще, опять — доченька!», но все же пошла проводить чайханщика и его тихую жену до самого дувала, чтобы снова заглянуть в школьный двор. И яблоко взяла с собой, в руку. Учителя она так и не увидела, но увидела другое…

Калитки в дувале не было. Три веселых парня работали во дворе. Один топтался, месил глину ногами, а двое поднесли на носилках сухие глиняные кирпичи, похожие на дыни, из которых складывают стены в кишлачных домах и дувалы.

Сейчас заложат проем в дувале, где была калитка. Значит, даже в школу она, Дильдор, будет ходить с улицы. Это все Масуд велел, конечно, он. Негодный! Не будет она ходить ни в какую школу!

Дильдор немного последила за работой парней из-за ветвистой кроны орешника, неподалеку от бывшей калитки, а когда парни действительно взялись за кирпичи и принялись быстро закладывать дыру в заборе, уменьшавшуюся на глазах, стремительно повернулась, отошла прочь, опять повернулась и бросила свое яблоко в дувал так, что оно треснуло и разлетелось.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Какую-то звезду смахнуло с неба, точно она постаралась повиснуть поближе к земле и сорвалась, а все остальные вспыхнули и засияли на своих местах. Над горами, над рекой, над крышами Газалкента. Ларьки давно закрылись, кузница перестала звенеть и раскидывать по кишлаку, именуемому в здешних краях городом, эхо своих звонов, люди разошлись по домам — все, кроме сторожей. Один Чирчик шумел беспрерывно и даже еще громче, чем днем. У нее, у реки, не было перерыва на ночь, не было отдыха…

Саттаров любил эти часы, легче и лучше думалось, наверно из-за тишины, установившейся в мире. Ничто не отвлекало. Вроде бы все было хорошо в районе, и вдруг — одно убийство, второе, молодые ребята, ходжикентские учителя. Только-только успокоилось это — пули, злодейства, навсегда оборванные жизни. Казалось, хватит. Жизнь с восторгом сделала новый шаг и тут же вызвала новые выстрелы. Не было безопасных дорог вперед. Сожалеть — да, но удивляться… В байском доме школу открыли, бай не мог с этим примириться.

Бай не выходил из головы Саттарова.

И не потому, что среди многих других дел об утаенных от рабочей власти богатствах, которыми теперь в основном приходилось заниматься, Нарходжабай играл не последнюю роль, тоже еще скрывал что-то от народа, хапуга, и немало, но и потому, что пуля сразила школьного учителя в байском дворе и камень убил другого учителя возле мельницы бывшего байского караванщика.

Нет-нет, а мысли о бае всплывали как бы сами собой и заставляли передумывать и перебирать все дело… Бай жил в отстраненности от Ходжикента и не имел с ним, со своим бывшим кишлаком, никаких связей. А все ли известно?

Еще вчера Саттаров думал: связь — это дорога, дорога — это конь, конь — это кузнец, и под вечер поднялся из-за стола, заваленного делами и папками, и зашагал по пустеющей вечерней улице к кузнице Сабита. Кузница эта стояла как раз напротив байского дома, а сам Сабит был большевиком, и Саттаров без труда давно поручил ему следить за Нарходжабаем, но — толку никакого. Последний раз, когда Саттаров зашел в кузницу пообедать, Сабит, вытирая руки, которые так и невозможно было до конца оттереть от прокопченности, сказал ему:

— За два месяца — никуда, ни одной ногой! Я все вижу!

— Это ведь тоже странно, что из байского дома никто никуда не ездит.

— Да уж… это верно… но… Я все вижу! — повторил Сабит.

— А может, не все?

— Как?

— Кто может подковать у нас коня?

— Я! Байских — два месяца не подковывал.

— А еще?

— Готовую подкову поменять? Есть старики… — неуверенно сказал Сабит.

Они перебрали стариков, звеневших своими молотами когда-то на гузаре, и Саттаров спросил:

— У тебя с ними отношения добрые?

Сабит расплылся, отсветы кузнечного огня засверкали в его глазах.

— А как же? Это как род! Это… — он сдавил ладони и потряс ими, показывая нерасторжимую дружбу кузнецов.

— Сходи к старикам. Лучше не расспрашивай, а просто поговори, побеседуй, глядишь, сами скажут. Приводил ли кто байских коней? Если — да, кто? Что-то есть в этом подозрительное, даже для газалкентских нужд своих коней не куют. А?

— Может, для этого в другие кишлаки ездят?

— Может быть.

— Хотя рядом близко другой кузницы нет. Справляюсь.

— Я знаю…

Мальчишкой он знал все кузницы в округе, а в одной из них непременно должен был работать. Это его сон был — качать длинную рукоятку горна и вздувать огонь, сыплющий искрами, создавать его нестерпимо жаркое сиянье, на которое посмотреть нельзя, а намахавшись вволю, длинными щипцами выхватывать из огня разные разности и подставлять под молот кузнеца. А потом самому взять молот. Это казалось чудом. Да кто из кишлачных мальчишек, тем более наделенных крепкими руками, не мечтал о молоте, о кузне?

Однако судьба, которая, говорят, от роду написана каждому, распорядилась иначе. Если верить в судьбу, с усмешкой подумалось как-то, то людям его поколения, его ровесникам, от роду была написана революция. Со дня основания стал он командовать районной ЧК, был первым чекистом Газалкента. И хотя сейчас его учреждение, занимавшее тот же кирпичный дом, называлось ГПУ, слово «чекист» прижилось, впечаталось в облик, в характер всех, ходивших сюда на службу и не раз отправлявшихся отсюда на смерть во имя жизни. И почти всегда Саттаров был впереди. А как же иначе?

А по натуре слыл он среди друзей мягким человеком, отличался добротой, любил людей. И семья у него была большая — сыновья, дочери, жена, заболевшая рано, хорошо, что дети нежно любили мать и помогали за ней смотреть, и отец, которому исполнилось, считай, девяносто, а все еще выбирается в поле, занимается крестьянством, иначе не знает, куда себя деть.

Насколько закрыто для других учреждение Алимджана Саттарова, настолько открыты двери его дома, заходи, дели любое угощение, тебе всегда рады. Чем богаты, конечно… А богаты — не очень, дом Саттарова скорее беден, но он этого как-то не замечает. Некогда.

Вот опять отвлекся от чего-то и думает о Нарходжабае. Бай уверен, что со всех сторон обставился защитными стенами — не подкопаешься. Саттаров вынул из настольного ящика протоколы прежних допросов бая и перечитал их. Что же получалось по словам Нарходжи?

Все земли и воды, скот и имущество он — по своему желанию — отдал государству. Сына давно не видел. Со старшей женой и дочерью Дильдор порвал отношения, потому что они от него отказались. Обидно, но бог с ними. Жена Тамара? Да, была, коран разрешал, но теперь отпустил ее на все четыре стороны, оставил Тамаре лавку, дом, двор, что она там делает, в Ташкенте, он даже и не знает. Пусть делает что хочет! По нынешним временам ему содержать бы свою любимую, одну-единственную оставшуюся у него жену — ведь можно одну — Суюн-беке с маленькой дочкой, и — болды-енды! Хватит, как говорится. Он живет, ни во что не вмешиваясь.

На поверхностный взгляд, можно успокоиться и оставить человека. Бай не раз кричал:

— Отвяжитесь от меня!

Но если всерьез задуматься, поглубже… Богатства свои Нарходжабай не сам отдал, не по своему желанию, ходжикентский народ отобрал их, действуя во главе с Исаком-аксакалом, вернул хоть часть своего. Где байский сын Шерходжа? Не видел, неизвестно — это не ответ, это вопрос. Где он? Старшая жена с дочкой могли отказаться от бая по его велению, лишь демонстративно. Для обмана. Ну, а Суюн-беке, она ведь тоже не бедная.

Он знал ее, Суюн была дочкой скотовода-богача Сарыбая, у которого начал он сызмальства свою пастушечью работу. Летом Сарыбай пас тысячи овец на горных пастбищах. Говорили — тысячи, точного счета никто не знал. А пастбища принадлежали кому? Нарходжабаю. Баи были друзьями, овцы одного ходили по земле другого. Да не ходили — текли. Бывало, повстречаются два стада — чьи? Сарыбая с Сарыбаем, путаницы нет… Когда Нарходжа женился на Суюн — породнились знатные богатеи, земли их размахнулись. Но — тут революция! Сарыбай успел подарить Нарходже дом в Газалкенте, а сам распродал своих овец ферганским земледельцам, подался за дырявый пока еще кордон, в Гульджу, и больше не вернулся.

Можно было еще раз допросить бая, встряхнуть, да какой смысл? Опять начнет бай отнекиваться, а прижать, а поймать нечем. Выскользнет, приноровился…

С особым нетерпением ждал Алимджан Саттаров этого утра, рассказа Сабита, кузнеца, которому верил, и… не ошибся. По дороге из дома на службу он повернул к кузне, постоял, перекинулся парой слов с Сабитом, уже распалившим свой горн, и услышал, что позавчера один старик сменил подкову коню со двора Нарходжабая, а вчера, в те самые часы, когда листались протоколы с насмешливыми ответами бая, на этом коне байский работник Нормат уехал. Куда? Может быть, в Ходжикент! Старик кузнец спросил Нормата:

— А-а, давно тебя не было… Куда ехать собираешься?

— Может быть, и в Ходжикент! — ответил Нормат.

Поди знай, байскую волю выполнял Нормат, маскируя истинный пункт предполагаемого путешествия, или по горделивой глупости проболтался?

Если — в Ходжикент, ох как это много говорило! Это значило, что была у бая связь с кишлаком, который он испокон века считал своим.

— Постучись к баю во двор, скажи, что тебе Нормат нужен, по какому-нибудь твоему делу. Быстро! — велел Саттаров кузнецу.

Тот вернулся через несколько минут с ответом, что Нормата нет дома, уехал. А куда — Саттаров спрашивать не велел, чтобы не напугать дворню, не нарваться на доносчика. Требовалось сейчас же позвонить в Ходжикент и предупредить всех тамошних. Он ускорил шаги, поздоровался с часовым у входа в кирпичный дом, красневший в Газалкенте, как маленькая крепость новей власти, и еще торопливей двинулся к своему кабинету. Он уже почти взялся за трубку телефона, как тот зазвонил. Требовали его. Из Ходжикента.