Бессмертие — страница 20 из 71

— Нам, наверно, пора, — напомнил Масуд, — в школу.

— Да, ступайте, ступайте, — отпустил их Алексей Петрович, не скрывая своего плохого настроения, потому что обыск, в общем-то, был бесплодным, если не считать старой коробки иностранного образца, пустой и мало что говорившей, — звоните на урок, а я еще по саду поброжу…

Окаменевшая Фатима-биби думала о своем: «Сколько раз я просила непутевого сына, чтобы он не оставлял в моем сундуке эти вещи, возмущающие покой. О боже! За что мне это на старости лет? Думала, вчера он все забрал, все унес, сам заволновался, что с обыском могут прийти. Он умный. Считала, в сундуке один ящик, а оказалось — два. Правда, тот был с патронами, слава богу, что сын унес, новее равно — проклятье!» Думала и Дильдор: «Если бы я сказала им, что вчера видела брата, то совесть моя была бы чистой. Но тогда родные отказались бы от меня за то, что я выдала Шерходжу! Как же совесть разделить между всеми? Совесть не делится…»

— Почему вы сказали им неправду, мама?

— Что-о-о? — Лицо Фатимы-биби исказилось хуже, чем от удара. — Какой правды ты хочешь?

— Шерходжа… — начала она, надеясь узнать у мамы, чего боится брат, откуда явился и куда делся, но мать не дала ей говорить, мать заверещала, схватившись рукой за горло:

— Иди, расскажи им правду! Брата предай, чтобы он кончил жизнь в тюрьме. Иди! Меня тоже раньше времени отправь на тот свет. Понравишься голодранцам. Иди!

Она словно бы проклинала ее, грозила так, будто Дильдор уже выдала брата. И Дильдор не выдержала, сбежала с веранды, спряталась под кроной соседнего ореха и прижалась к нему головой, только и осталось довериться молчаливому дереву. Она обхватила щеки ладонями и снова плакала, когда услышала за спиной чьи-то осторожные шаги. Они замерли, и Дильдор подумала, что тот самый любопытный русский, что пошел побродить по саду, как будто это был его сад, сейчас будет о чем-то спрашивать, но она ничего не скажет, она сожмет зубы вот так и встретит все его вопросы усмешкой.

Она оглянулась и вправду онемела — перед ней стоял Масуд. Дильдор прижалась к стволу. А он потупился.

— Я вернулся… сказать вам… сегодня мы занятия начинаем… Приходите!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Чем дольше тянулся допрос, тем дальше уводил Алексея Петровича от истины Нормат, с виду казавшийся простаком и недотепой. Он размахивал руками, фыркал, невпопад восклицал ругательства, обращался к забавным воспоминаниям и кишлачным случаям и с ним, и с другими, каждый раз ожидая, что его перебьют, но Трошин недаром слыл таким терпеливым. Он выслушивал Нормата, кажется, даже с вниманием и интересом, давая ему выкипеть, истощиться, и задавал свой вопрос, каждый раз возвращая «недотепу» к событиям вчерашнего дня.

Оба устали, но Нормат крепко держался своего, повторяя: да, он хотел убить Кариму и готов понести за это наказание. И вновь рассказывал, как он выдернул нож из ножен на поясном платке, как она открыла калитку. Ах, если б это повторить! Он бы прицелился лучше… Но — промахнулся. Вот единственное, о чем он жалеет. Поверите, дорогой? Если бы еще раз… За что он хотел ее убить? Как же! Карима — его родственница, дочь его тетушки. И — подумать только, чего натворила! Ей так улыбнулось счастье! Стала женой Нарходжабая, достатка хлебнула, ну, дура, живи и радуйся. Не оценила, не поняла — ее дело. Однако если уж к другому тебя потянуло, тварь, так сначала хоть разведись, не нарушай религиозной клятвы, закона! А она? Забыла, что ее мулла венчал? Легла в постель Исака… Что за это? Смерть. Ведь если советский закон кто нарушит — тоже не щадят.

Он, Нормат, мужчина — молодой и сильный, на него пал этот долг в роду — расправиться с блудницей, со всего рода смыть позор. Новые законы? В сельсовете ее развели и записали с Исаком? Может быть. Он не знает… Он знает один закон — мулла венчал. А ты сбежала? Смерть! По шариату так. Больше он ничего знать не хочет…

Алексей Петрович смотрел на него и думал — где в нем настоящее, есть ли это — настоящее? Сын табунщика Халмата, растившего баю Нарходже скаковых лошадей. Табунщик ненавидел бая, который из самого Халмата тянул жилы, да и лучших коней гробил широко и безжалостно. И хотя кони Халмата получали призы на козлодраниях и в народе их называли не конями бая, а конями Халмата, своих коней у Халмата не было. После революции они с баем разошлись, и Халмат облегченно вздохнул. Получил землю в соседнем кишлаке. Начал крестьянствовать.

А сын, Нормат, порвал с отцом и остался работать у Нарходжи. Был у него сначала мальчиком на побегушках, старался. Вырос, сделался услужливым работником, почти своим человеком, но место знал, не лез…

— Бай послал вас в Ходжикент?

— Бай? Нет. Я сам взял коня и поехал! А он ни о чем и не догадывался.

— Без позволения бая отправились?

Нормат покряхтел, поерзал, грузно уселся крепче и рявкнул:

— Бай меня выгнал накануне!

— Такого хорошего работника — и вдруг взял и выгнал? Не верится. За что?

— Ах, хозяин! — махнул рукою Нормат, многих и часто называя хозяевами, в том числе и Трошина. — Я не виноват. Клянусь, ни в чем не виноват, я честный! Я вот вам такое расскажу. Один раз…

— За что бай выгнал? — напомнил Трошин, перебивая.

— Тут все дело в Суюн-беке… Бай только с ней одной сейчас живет, все для нее. Она красивая. Но я… Нет, хозяин, я на байскую жену даже не смотрел, ходил мимо — опускал глаза. Куда мне? Разве можно? Но ему показалось, и начал придираться… Старый всегда ревнивый, мудрые люди так говорят. Вот и все. А я сюда приехал — думал: докажу баю свою верность. Убью сбежавшую от него Кариму и докажу. Приехал ее убить. Ну, что не ясно? Все ясно!

Нормат прикрикнул, потом засмеялся, потом закрутил головой, нервы его сдавали.

Трошину же становилось понятней, что не так прост этот молодой здоровяк, и бай Нарходжа не так прост, они разработали ответы на все случаи, которые только можно было предусмотреть, хорошо подготовились и теперь держались за это, ухватившись намертво. Сговор их был очевиден, но вовсе не так уж глуп и нелеп, если учитывать все кишлачные обычаи и предрассудки. Набычась, Нормат словно бы следил за ходом мыслей Трошина и ворчал, подпирая свои объяснения:

— Я смотрел на Суюн-беке, как на свою мать. Вот, как перед богом! — он стукнул себя кулачищем в грудь. — А бай… — и вдруг пошел поливать бая самыми непристойными словами, раз уж так вышло, что из-за него он оказался на улице, получил возможность съездить сюда, в кишлак, и попался, а теперь может и жизнью поплатиться.

— Поплатиться вы можете, потому что правды не говорите. Из-за бая, да! Запугал он вас, служите ему сейчас еще верней, чем раньше. — Трошину очень хотелось закурить, и он вынул папироску из мятой пачки «Нашей марки», но внезапная ругань и слезы в глазах Нормата заставили его положить пачку, откинуть папиросу и попробовать помочь этому холую стать человеком, уцепившись за проклятия, от души посылаемые им баю. — Скажите правду, Нормат!

— Какую правду? Я не понимаю, хозяин. Я все сказал. Истинную, святую правду.

Вот как! Не было ничего человеческого, искреннего ни в его слезах, ни в словах. Было представление. Трошин встал и велел часовому увести арестованного, посоветовав ему напоследок:

— Подумайте.

А сам походил по каменному подвальному помещению, пахнущему сыростью. Раньше здесь было байское зернохранилище. Узкие, как норы, окна выходили на улицу, казавшуюся далекой. Может, выйти, подышать? Хорошо бы передохнуть, но мысли не оставляли и не оставят, пока не схватишь байского прислужника за руку. Трошин поднялся наверх, в кабинет Батырова, так и забыв папиросы на столе внизу. Ну и бог с ними.

Надо было потолковать с людьми. С теми, кто ближе знает Нормата и поможет подойти к нему вплотную, найти щель в кольце, старательно обведенном врагами вокруг бандита на случай провала. Да и просто услышать людское слово. Живое слово тоже помогало по-своему. Честная речь, честные глаза…

Он попросил Батырова сходить в сельсовет за Исаком-аксакалом, хорошо, если потом, освободившись, и Масуд заглянет. У него может быть сколько угодно вопросов к председателю сельсовета после первого дня занятий, а председатель — здесь, вот и пусть зайдет, не вызывая ненужных кривотолков. Будет случай посоветоваться.

В батыровском кабинете тоже пахло сыростью, проникавшей по стенам из глубин земли. Ее заплесневелый запах облегал ноздри. И подумалось о Батырове — молодость истрачена на войне, так этого мало, еще и сейчас ходи сюда, под эти своды, и бейся с Норматами всех мастей, отплевываясь от ранних болезней, потому что они казались мелочью — война за победу трудового человека продолжалась. Батыров ушел, прихрамывая и скрывая, что его мучает ревматизм. Отмахнулся:

— Это рана.

А может, и правда мучила рана, полученная в боях с войсками генерала Осипова, пытавшимися пробраться через горы, через Бричмуллу, в Ферганскую долину. Они тогда были в одном отряде, но Трошина ранило сразу, а через какое-то время и Аскарали…

За окном разливалось солнце, птицы перескакивали с ветки на ветку в тополях, иногда подавая голоса, все было так мирно и привлекательно, что вспомнилось, как самого с мальчишества тянуло работать на железной дороге, а так еще и не дошел до нее. Вероятно, и Аскарали тянет на рассветах в поле, хочется вскинуть на плечо кетмень, коснуться ладонью его блестящей рукояти, натереть мозоли, проложив в сухой земле путь воде, а вместо этой счастливой работы каждое утро приходится затягивать натуго ремень, отягощенный кобурой с наганом…

Исак-аксакал пришел радостно возбужденный, оживленный, шумный. Занятия в школе начались! Пусть явилось пока не очень много детворы, но Масуд — молодчина, сообразил, вот голова! Вместо того чтобы загонять школьников в дом, прятать, вынес несколько парт во двор. И начались занятия у всех на глазах. А через полчаса другие дети облепили дувал. Головенок было столько, что места им не хватало! А Масуд раза два прерывал занятия и звал: