Все вроде бы походило на правду. Вроде бы…
— Чьи же следы в байском саду возле арыка? — спросил Трошин.
— Какие следы? — забеспокоился Нормат.
— Одни большие, другие поменьше, но тоже мужские, тоже от сапог, — говорил Трошин, как бы не распытывая, а размышляя, делясь. — Одни-то нам нетрудно проверить, а вот вторые… У старой Фатимы-биби никакой обуви Шерходжи не нашлось, я спрашивал. Ну ладно… Снимите-ка сапог.
— Какой?
— Любой. Живо! — повысил голос Трошин.
Нормат сидел без движения, расставив ноги пошире и уперев руки в колени.
— Зачем вам мои сапоги? А, хозяин? Я же сознался! Во всем сознался, что вам еще надо? Вы что, не верите мне?
В его вопросах старая самоуверенная игра перемешалась с серьезным беспокойством, и Трошин ответил ему напористо и тоже очень серьезно:
— Не верю. Ни одному слову не верю!
— Почему?
— Потому что Исак-аксакал уехал из кишлака днем, когда солнце еще сияло. И вы его на закате видеть в Ходжикенте не могли, никак не могли. Это раз. А во-вторых, снимайте сапог! — приказал он.
Нормат нагнулся и начал стаскивать с ноги сапог, который долго ему не поддавался. Трошин наклонился над своим блокнотом, открывая страницы с меркой следа, и не видел, как взблеснули глаза Нормата, как он сдернул сапог и взмахнул им… А дальше, когда Алексей Петрович очнулся, в глазах его качнулось пустое распахнутое окно на улицу, за окном лежал на земле далекий и тихий солнечный свет, падавший сбоку, из-за дома. Была такая покойная тишина! Он выдернул пистолет и выстрелил в окно, вверх. И встал. Ему показалось, что прошло невозможно много времени…
На его выстрел часовой открыл дверь, но сам не вошел почему-то. Почему? Это он понял, когда в дверь втолкнули Нормата. Сразу наступило успокоение и острая боль почувствовалась в голове, как будто только что нанесли удар.
Оказалось, что и вообще-то пролетело несколько коротких минут с того момента, как Нормат взмахнул сапогом. Удар угодил Трошину, не успевшему до конца выпрямиться, в темя, лишил сознания, а Нормат сшиб кулаком оконный запор, распахнул створки и почти прыжком, со скамейки, выбрался на улицу. Но тут на него навалился часовой, поставленный Батыровым снаружи, а следом и сам Батыров. У двоих хватило силы скрутить руки Нормату. Они и ввели его к Трошину, в кабинет…
Увидев сапог Нормата на полу, у стола, Батыров оставил Нормата и рванулся вперед:
— Алексей, ну что? Живой?
— Все в порядке.
— Увести его? Отдохнешь?
— Наоборот, — ответил Трошин, окончательно приходя в себя. — Теперь и поговорим. Ведите его вниз.
По дороге еще раз упрекнул себя за непростительную беспечность. Она была позорной, сколько ни оправдывайся тем, что всегда, когда дело сталкивало его с простым человеком, как этот сын революционного бойца Халмата, ничто не могло истребить в нем веры в общий язык, в пусть крошечную, но все же возможность вернуть своего в свой лагерь. Эта вера, наверно, была детской, но все же была. Вот приедет в Ташкент а поговорит с Махсудовым, что надо гнать его из ЧК, то есть из ГПУ, на железную дорогу. Да и там нельзя доверять ответственной работы, тем более что на машиниста он выучиться опоздал, молодежи уже подросло вон сколько — не сосчитаешь, а его куда? Шпалы подметать!
«Наша марка» лежала в подвальной комнате на столе с обклейкой, разрезанной ногтем. И уже вынутая папироска валялась в сторонке. Он сунул ее в рот, зажег спичку и проглотил горький дым.
Нормату тоже захотелось курить, но теперь обращаться с просьбой к этому человеку бесполезно. Лучше откинуться назад, прислониться к стене холодным затылком и вспомнить… Никогда и никому не понять, что связало Нормата с Нарходжабаем неразрывно, до самой смерти, которая, похоже, уже недалека.
Еще мальчишкой — то из-за дерева, то из-за угла дома, то из-за дувала — следил он за байской дочкой Дильдор. Тонкая, как хворостинка, девочка стала девушкой, стройной и большеглазой, и его мальчишеское чувство тоже выросло и окрепло. Может быть, сама Дильдор и не догадывалась, привыкнув ко всеобщему почитанию, но бай узнал, увидел. И пообещал Нормату сделать его зятем.
По старым законам бай не очень-то должен был расспрашивать Дильдор о ее отношении к работнику, поэтому старые законы устраивали Нормата. А теперь… Да и теперь! На кого ему оставалось надеяться, от кого ждать помощи, ждать спасения? Если оно и могло откуда-то прийти, так только от бая. И еще, конечно, от Шерходжи, который… Чего это следователь так допытывался о Шерходже? Не дурак, видно. Молчать. Молчать, сколько бы еще ни приставали!
Да, не удалось вырваться… А ведь был уже одной ногой на улице, на свободе. Видел ли его кто-нибудь из своих? Понял ли, что ни словом, ни звуком никого не выдал Нормат, раз пытался бежать?
Два немых свидетеля было у этой злополучной и безуспешной попытки Нормата. Из темной глубины своей мельницы наблюдал, как связывали его, бывший караванщик Кабул. И Салахитдин-ишан, не поднимая глаз и перебирая четки, хорошо рассмотрел эту уличную сцену с высоты своего каменного тропа.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Пятница! Сегодня — пятница! Нет ни одного мусульманского местечка, где в пятницу крестьянин не отложил бы в сторону своего кетменя, своей лопаты, столяр своего рубанка, а мастер-строитель — теши, ладного топорика, которым обтесывают бревна для дома, сарая или моста. Пятница — праздник, день отдыха в будничной неделе.
А в таком кишлаке, как Ходжикент, это еще и базар. Многолюдный, шумный, веселый, задиристый, где и поторгуют, и поторгуются, и пошутят, и поспорят, и обсудят все на свете. Базар! Он гудит, он живет и вместе и по-разному, кусками, похожими то на сходку со своими ораторами, то на дружеский задушевный кружок, то на гулянье — не без удали, не без ухарства, то на театр, который только и знают люди, никогда не бывавшие в настоящих театрах. Здесь же всё: и дорбазы ходят над головами по канату — дору, балансируя длинными шестами, и кукольный петрушка кривляется над ширмой, и под гулы мужских голосов, выдыхаемых разом, как волна, разгорается борьба. Окруженные толпою зрителей, щедрых на многие рубли для победителей, топчутся на импровизированной арене знаменитые силачи. А бывает, что и какой-то неизвестный новичок вдруг повалит признанного борца на обе лопатки и надолго оставит о себе неутихающие разговоры и удивление. Редко, но бывает…
Ходжикент — самый большой кишлак в округе, на его базар сходятся и съезжаются продавцы и покупатели из других селений, отстоящих на пять, а то и больше камней, которыми отмечали расстояния, укладывая на дорогах приметные камни через каждые восемь верст. До обеда базарничают, а в полдень идут к мечети, чтобы совершить намаз — полуденную молитву — и восславить господа, даровавшего людям все милости этой жизни.
Сегодня и школа закрыта, ребят отпустили, не грех и Масуду отдохнуть от своего праведного труда, оказавшегося непосильным даже для молодого учителя, готового расходовать энергию без страха и всякого расчета. Всех ребят он разделил на две группы — до десятилетнего возраста в первый класс, после десяти лет — во второй. А вечерами приходили взрослые, хоть и мало, но кишлак-то большой, так что народу набиралось. И работа шла в три смены, при одном-единственном учителе! Уже через несколько дней он почувствовал, как ему приходится тяжко…
Исак-аксакал забил тревогу перед районными просвещенцами, ему помог Саттаров в Газалкенте, но только и дела, что тревогу били, а просвещенцы не присылали ни учителей в помощь — хотя бы одного! — ни тетрадок, ни карандашей, ни мела. Вчера Масуд сгоряча написал письмо не кому-нибудь, а самому народному комиссару просвещения в Ташкент, не постеснялся хлестких слов. «Неужели на такое дело можно смотреть сквозь пальцы!» Нарком поймет, отзовется. Помимо всего, это ведь не какой-нибудь обычный кишлак, а Ходжикент, где два учителя сложили головы, чтобы школа работала и дети занимались. Надо помнить…
Алексей Трошин так ничего и не добился от Нормата. Увез его в Ташкент — может, со временем этот байский прихвостень, уже изобличенный во лжи, заговорит, назовет того, с кем встречался у арыка в саду? Пока он все отрицал, уверял, что в саду не был, что это не его след — случайное совпадение размера… И настаивал на своем: приехал расплатиться с Каримой, ничего больше не знает и сказать не может, пусть хоть бьют, хоть убьют.
Трошин предупредил, что каждый день, каждый миг перед Масудом может вырасти Шерходжа, но… каждый день, каждый миг мог вырасти и кто-то другой, кто пустил пулю в голову Абдуллы, ударил камнем Абида. Надо быть готовым — наган в кармане, а во время занятий — в приоткрытом ящике стола. Такое учительство… Дети этого не знают и не узнают, дети делают другие открытия — как написать «мама», рисуют солнце и птиц, ишаков и лошадей, кто что хочет, и ждут с нетерпеньем, чтобы учитель изобразил на доске буквы, которыми можно обозначить все — от солнца до самого ученика, от Москвы до Ходжикента. Дети слушают рассказы учителя о новой жизни.
Мела не было, приходилось экономить, но учитель сказал, что он написал в Ташкент в письме и про мел, должны скоро прислать. Буквы помогут, вот какое это колдовство, какая сила!
Вчера, когда Масуд писал письмо паркому просвещения, настроение у него было не из лучших, он нервничал и сдерживал себя, чтобы не взорваться, и письмо не вышло слишком вспыльчивым. А сегодня гораздо лучше на душе. И тому есть причина.
К ночи приехала арба, а на этой арбе — он глазам не поверил — сидела с двумя узлами своих вещей Салима, та самая Салима, что приходила ночевать к маме в Ташкенте, соседка по махалле над Анхором! Жизнью повеяло от скрипа колес этой арбы, которая привезла Салиму и въехала в школьный двор, от голоса девушки. Это мама постаралась. Он звонил ей и, рассказывая о себе, как-то не удержался, пожаловался, что трудно, конечно, одному, не без этого, и мать ничего не пообещала, а сделала. Поговорила с заведующей своей школой, и послали Салиму в Ходжикент.