Бессмертие — страница 29 из 71

— Дильдорхон, — повторил он ласковей.

А она подумала: требую, чтобы он мне верил, а сама молчу о Шерходже, который был здесь. Да ведь каждое мгновенье может распахнуться дверь, и вернется Шерходжа, быть может не один, а со своими дружками, картежниками из чайханы? Что тогда? Ей стало страшно, так страшно, как еще никогда в жизни не было, и, прижав кулаки к груди, она потребовала каким-то пронзительным, властным шепотом:

— Лучше уходите! Уходите из этого дома! Сейчас же уходите!

Масуд разломал лепешку, захрустевшую в пальцах, положил перед Дильдор самые мягкие куски, а себе взял потоньше, прохваченные огнем, ломкие, любимые, они напомнили ему дом. Чай остыл, но был вкусен. Масуд хвалил лепешку, выщипывал ягоды, розовые, как утро, из горы винограда на втором подносе с краю стола, подлил себе горячего чаю, поинтересовался, не заменить ли чай девушке, и все это делал с легкой улыбкой, а Дильдор не унималась:

— Правда, Масуджан! Уходите! Я буду счастливой оттого, что вы спите спокойно и сладко, как спит всякий уставший человек. Я же вижу, как вы устали! Я сейчас заверну вам в узел всяких вкусных вещей… И миску плова, который уже готов. Вы уйдете, а я буду радоваться.

— Вы же хотели поговорить со мной.

— О чем? — спросила она. — О чем мне говорить с вами? — Ее большие глаза остановились на его лице. — О том, что вы мне дороже отца и брата? Пусть он придет сюда и задушит меня своими косматыми волосами! Я его не боюсь!

Масуд понимал, как это было неуместно, но все же усмехнулся, негромко и коротко.

— Волосами? Вы о нем говорите, как о девушке с длинными косами, как о русалке! Почему это — волосами?

Дильдор испуганно сжалась и пролепетала чуть внятно:

— Вы мне дороже всех!

Девушка открывалась ему, а он думал, почему это вдруг ей померещились длинные волосы брата? Как он проклинал себя в этот миг за согласие прийти сюда! Еще недавно это, казалось ему, было силой, характером, поступком, но сейчас Масуд не видел в своем поведении ничего, кроме жалкой слабости. Невозможно было все время жить в двух пластах, следить за собой, остужать себя и вежливо задавать плачущей девушке вопросы:

— А где мать, Дильдорхон?

— В гостях. У мельника Кабула.

— Вы совсем одна в доме?

— Я хочу быть одна! Сделайте мне подарок, если вы настоящий джигит, товарищ учитель. Уходите. Прошу вас!

Она отшатнулась от столика, вскочила и выбежала вон. Масуд вышел за ней. Почему-то подумалось, что она уже скрылась в саду, таким скорым был ее неожиданный рывок, но Дильдор стояла на веранде, у стены, прислонив голову к поднятым рукам.

Подойдя, он поправил красивый платок, свисавший с ее плеч.

— Не плачьте. Никто не стоит ваших слез. Ни они все, ни я. Но я хотел бы заслужить хоть слезинку… Вот я с вами! И никто не посмеет обидеть вас, пока я здесь. Вытрите слезы.

Оказывается, он совсем не умел говорить с девушками. Она не только не вытерла слез, но, повернувшись и прислонившись к его груди, вдруг припустилась рыдать в голос.

— Ну вот… И под дождем моя рубаха так не намокала! Да вы плакса… просто плакса! — Он прижимал ее к себе, гладил плечи, пока рука не остановилась где-то в глубине ее косичек. — Человека с ума сведете!

Теперь он отшагнул от нее, потряс головой, как будто выходил из сна, глубокого и плотного, как вода в омуте, и, не попрощавшись, бросился через сад к калитке. Ветки, на которые он натыкался, взмахивали на его пути темными крыльями или потрескивали, если были сухими…

Дильдор не окликнула его, не остановила, не тронулась с места. Снова она подумала, что бог ее охраняет и поэтому бережет и его, вот он ушел, это бог опять услышал ее молитвы… Всегда была уверена в том, что как вкопанные стоят от страха, когда кровь леденеет в жилах, но, оказывается, можно так стоять и от радости, от облегчения, когда нет ни капельки сил, чтобы шевельнуться.

Потом захотелось закричать на всю эту черную ночь от обиды, от боли, но радость сознания, что ее возлюбленный ушел, и будет жив, вот уже, наверно, закрыл за собой калитку школы, и ему ничего не угрожает, эта радость была сильнее. За ночью наступит утро. В прозрачном, звонком от птичьего крика небе она увидит свободных и беззаботных птах. Если бы, как они, подняться к солнцу, над землей, обремененной грехами…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

От Масуда пришло письмо, и Трошин словно бы возвратился в Ходжикент. Кишлак и раньше часто вспоминался ему в эти дни…

Сначала встреча с Батыровым заставила Алексея Петровича вспомнить далекие годы, дороги и тропы, по которым красные отряды преследовали осиповцев, горные кишлаки по пути к Бричмулле. В человеческую жизнь неистребимо входят разные места. С ними связаны самые памятные события, и ты как будто все еще живешь там, где был когда-то и оставил частицу самого себя. Где похоронил своих друзей. Тебя-то вряд ли кто узнает там, если даже появишься, но в тебе эти кишлаки, эти вечные могильные холмы, эти камни, положенные братскими руками в изголовье павших товарищей, в тебе они живут и живут…

Вот и Ходжикент. Он уехал и словно бы остался там. Но раз, шагая по ташкентскому тротуару, Трошин вспоминал каменную мостовую вдоль парадного дувала ишана. Двор ишана захватил живописный кусок земли между кладбищем и чинаровой рощей. Но дорога к нему вела не с кладбищенской стороны, а вдоль рощи, незаметно переходившей в роскошный сад, отгороженный от людей добротным и солидным дувалом. Мостовая и тянулась тут. По ней, иной раз повизгивая плохо смазанными колесами, проезжали арбы, тяжелые, заваленные грузом — на базар, легкие и пустые — оттуда, топали, блея, бараны и овцы, на ней перекрикивались прохожие — улица была многолюдной.

Едва закроешь глаза перед сном, вырастает Ходжикент — гузар, мечеть с прямым стволом минарета, мельница на реке, байские дома, где теперь сельсовет и школа, садовое убежище старшей жены бая Фатимы-биби с ее дочерью, надо сказать, поразительной по красоте девушкой, и дом ишана за чинаровой рощей…

С чего бы ни начал он мысленный обход Ходжикента, все равно приходил к этому дому, к этому двору. Двустворчатые, резной работы, размашистые ворота, способные пропустить лихо катящий фаэтон. Не протискивались, а прокатывались сквозь них и арбы, вывозившие горы ящиков с яблоками и виноградом. Ворота всегда были открыты настежь, словно бы для нежданных путников. Или людям, проходившим мимо, показывали гостеприимство хозяина? Кто знает!

Но вот что заметил Алексей Петрович, как-то, под видом прогулки, обойдя вокруг всего двора Салахитдина: в заднюю стену дувала, окружавшего большущий двор, в укромном месте, за садом, была врублена незаметная, узенькая калитка. Она выходила в сторону гор. Было похоже, что на всякий случай ишан приготовил себе лазейку.

Алексей Петрович поднялся в горы, к арчовой роще, и отсюда как бы заглянул во двор ишана, который разлегся перед ним будто на ладони.

Сад был тенист, и ветви его могучих деревьев щедро увешаны благословенными плодами природы и людского пота. Судя по всему, ишан заставлял своих работников орошать им землю не скупясь. В дальнем, внутреннем дворе лениво двигалась фигура женщины, разодетой на диво. Она пересекала солнечный разлив и клок тени. Без особой охоты, наверняка от скуки, одна жена святейшего шла в гости к другой, от дома к дому. Всех домов было четыре…

В переднем, или так называемом внешнем, дворе движения было куда больше! Там работали вовсю. Если присмотреться, нетрудно было заметить, что те же дервиши, которые неистово молились и плясали в чинаровой роще вокруг каменного «трона» ишана, сейчас носили тяжелые корзины из сада, высыпали яблоки на брезент, сортировали, складывали в ящики, грузили на арбы — в общем, трудились. А вот и сам ишан… В бархатной куртке, затянутой в талии, в легких, быстроходных сапогах-ичигах, проворный, даже бравый, несмотря на свои шестьдесят три года — возраст пророка Магомета! — он и не напоминал того сидня, который неуклюже горбатился на камне, перебирая четки. Здесь он ходил, а то и бегал от одной кучки работавших к другой, покрикивал, о чем можно было догадаться по жестам, выхватывал из нагрудного кармана часы, взблескивающие золотой цепочкой, и работа набирала темп.

Да, хлопотливое хозяйство было у Салахитдина-ишана. И в мечети он появлялся этой осенней порой только для пятничного моления или когда кто-то уходил в другой мир, и требовалось с печальным лицом отпеть несчастного.

В те дни, что пробыл Трошин в Ходжикенте, его особенно интересовали гости ишана. Кто? Зачем? Многого не узнаешь по виду, но все же ясно стало, что приезжали они издалека — и верхом, и в фаэтонах, кое-кто оставался у него на два и три дня. По святым делам, наверно?

Письмо, которое пришло вчера от Масуда, насторожило Трошина. Масуд рассказывал про песни, исполненные им с камня ишана в прошлую пятницу и так заинтересовавшие многих. Если бы только это! В новую пятницу ишан отозвался на случай, сразу пережитый им так сдержанно и терпимо. На молении в мечети, большом, как во всякий базарный день, он закатил речь о «прохвосте-учителе». Он сказал, что Ходжикент — не простой кишлак, это обиталище ходжи — племени Магомета, и здесь не должно быть неверных. А учитель — первый безбожник! Торжественно и свирепо ишан проклял Масуда, как в старой России сказали бы, предал анафеме. Масуд писал об этом весело и забиячливо, по молодости не отдавая себе отчета в том, что «анафема» ишана одних могла испугать, для других прозвучала повелением гнать неверного из обиталища ходжи, а для третьих и благословением убийства. Так или иначе, выступив открыто и бесстрашно против вековых служителей и хранителей мракобесия, Масуд приобрел себе в лице ишана не только опасного, но и влиятельного врага.

Гости… Они привозили ишану новости и приказания свыше, не с небес, а из какого-то вполне земного места или получали их, быть может, у ишана сами?

Утром Масуд позвонил и далеким голосом, пробивающимся сквозь расстояние с горами, долинами, рощами, садами, кишлаками, над которыми тянулись провода, повисшие на столбах, прибавил, что забыл сообщить про свое письмо в Наркомпрос. Он самому наркому пожаловался на возмутительно безразличное отношение к нуждам ходжикентской школы. Масуд кричал об этом в такой ярости, что Трошин пошутил: