Бессмертие — страница 41 из 71

Пример? Вот, судите сами. Когда сельсоветский «аксакал» нашел коней ишана в хумсанском табуне и его баранов на богустанском джайлау, когда отнял их, а потом и жен отнял, как овечек, и отобрал у ишана для бывших жен больше половины имущества, Салахитдин посидел, теребя клинышек своей бородки, и решил — он отдаст все. Он потушит старый очаг и уедет из старого дома в новое убежище. Он поселится с дервишами в их хибаре. Для чего? Пусть все вокруг, весь народ пусть увидит, как его обидели, обделили, а он — смиренный и великий в этом смирении — не пал духом, продолжает нести святую службу, оставаясь одиноким и еле живым. Весь народ заговорит об этом. Весь народ его пожалеет. А Советы проклянет. Он многого добьется!

Честно говоря, после ухода жен со двора ишана разбежались и работницы, жить одному там стало невозможно. Еще несколько дервишей ушло в товарищество, их манила забытая крестьянская работа, а тут и богатства ишана так оскудели, что не очень-то поживишься. Одни дервиши переметнулись от бога к земле, другие тронулись в путь, ведь дервиши по натуре и образу жизни — скитальцы. Ишан остался с Умматали, давно ставшим из главы дервишей его прислужником. Умматали собрал подушки, одеяла, покидал на арбу, поставил два ящика с посудой, положил охапку священных книг и — в путь.

Ишан ждал, что с этого начнутся завывания верующих вокруг и взовьются к небу громкие проклятия Советам. Ничего подобного, дядя. Если бы вы сами видели! Умматали скорчился верхом на запряженной в арбу лошади, а ишан со скорбным лицом восседал на арбе, изображая несчастного. И что? Большинство встречных не обратило на них никакого внимания. Некоторые опускали голову и отворачивались. Может быть, боялись своего «аксакала» и поэтому не проявляли сочувствия ишану? Но зато некоторые просто смеялись и говорили:

— Вот вам святой ишан, попрятал коней с баранами.

— Жулик!

— Сколько ему люди тащат отовсюду, а он таким скупердяем оказался, что даже жены от него сбежали.

Ишан буркнул что-то своему кучеру, и тот погнал кобылку быстрее. Так-то, дядя. Но, верный вашим наставлениям, я, конечно, навещу ишана…

Обидий пересек рощу, приблизился к кладбищу — в крайнем случае скажет, что ходит перед отъездом на могилы учителей, — и шмыгнул во двор дервишей. С уходом обитателей и дом как-то облез и постарел. Из стен торчали концы соломы, в пустом, безлюдном дворе — ни деревца, ни цветка, дувалы потрескались, и каждая трещина такая, что издалека видна. Хороши обитатели! При первой беде разбежались, как крысы с тонущего корабля…

Окна в доме были занавешены, но, когда Обидий открыл дверь, стало видно, что в углу из многих одеял сооружена постель, и на ней лежит ишан, а Умматали сидит рядом и обмахивает его веером из птичьих перьев. Увидев дорогого гостя, он вскочил, и согнулся в поклоне, сложив руки на животе. Сначала Обидию показалось, что Салахитдин-ишан не узнал его.

— Здравствуйте, ваше преосвященство, — сказал он, — это я…

Наклонившись над ишаном, он заметил в лучеобразной полосе света от двери, что у того текут слезы по щекам, и острое чувство жалости, обиды, ненависти к виноватым в низвержении ишана пронзило душу. Как-никак, а этот человек был не просто человеком, бог с ним и со святостью, и с самим богом, но он был символом народного объединения вокруг веры, символом власти, да, власти, дядя прав. А теперь…

— О боже, — прошептал ишан, — есть еще люди, желающие нас видеть! Спасибо вам. Жаль, я встать не могу.

— У его преосвященства высокая температура. Всю ночь бредили. Дал ему травяной настой и аспирин. Слава богу, к утру стало легче.

Ишан что-то шептал, и Обидий опустился на колени, чтобы услышать:

— Улемы… Ходжикент… Паломничество осквернено и уничтожено… Ишан без дома, без имущества… Священная война…

«По-моему, он опять бредит», — подумал Талибджан, но ничего не сказал. Ишан бормотал дальше, и Обидий закивал:

— Хорошо, ваше преосвященство, я все передам. Есть ли у вас на что жить?

— Слава богу, — сквозь стоны прошептал ишан довольно внятно, — доходы от мечети, от кладбища остались.

— Кое-кто из паствы сюда приходит, — прибавил Умматали.

«Все же приходят!» — успокаиваясь хоть немного, подумал Обидий.

— Я уезжаю сегодня, ваше преосвященство. Пришел попрощаться и сказать — не падайте духом. Даст бог, наступит желанное время.

Ишан молчал, а Умматали закланялся, повторяя:

— Дай бог, дай бог…

Уехать Обидий собирался завтра утречком, но вдруг захотелось скорее оставить этот кишлак, этих людей — Исака-аксакала, Масуда и всех других, и он, выскользнув из дома дервишей и скрывшись в роще, решил, что сейчас же оседлает своего коня и уедет сегодня же, как сказал ишану.

В школе штукатурили, белили, красили. «И тут от них нет покоя!» Обидий отыскал в углу, на полу, свой портфель и спрятал в него докладную, которую носил в кармане. «Выеду за кишлак, порву и выброшу… А может, еще пригодится».

С портфелем под мышкой он вышел на веранду и увидел Масуда, работавшего тут. Он стоял на лестнице и вколачивал в стену штырь для лампы, а внизу разводила в ведре известку для побелки… кто? Конечно, Дильдор! Они не разлучаются. «Ничего, я вас разлучу». Он окликнул Масуда:

— Попрощаться хочу!

Масуд быстро спустился с лестницы.

— Чего так?

— Дела! Нужно засветло добраться хотя бы до Газалкента, заглянуть к районным просвещенцам.

— Мне рассказывал председатель, что вы хорошую докладную приготовили. Спасибо, товарищ Обидов, — улыбнулся Масуд и протянул руку: — Рахмат, Талибджан.

Попрощались, как друзья. Похлопали друг друга по плечам и даже обнялись.

Через полчаса смирный конь вывез его в еще зеленую пойму реки, оставив за спиной чинаровую рощу и кишлак. Река была здесь вдвое шире, чем у мельницы Кабула, солнечные лучи играли на ней, впереди зеленая долина расширялась от небосклона до небосклона, а сзади золотились и синели горы. «И все это отдать им, голодранцам? — подумал Обидий. — Никогда!»

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Есть дела, которые не обходятся без риска, даже без смертельного риска, и Кабулу-караванщику в один день пришлось второй раз засветло спуститься в свой тайник. Он предупредил Шерходжу об интересе чекиста к мельнице, а главное — к бугру, замеченному его зловредным глазом возле нее. О том, что надо уходить. Немедленно.

Шерходжа не спорил на этот раз и никого не осуждал за робость, все было слишком серьезно. Камень, висевший над ними, сорвался с горы и подкатывался. Молча посидев в задумчивости минуты две, как сидел он всегда перед значительными решениями, покусывая усы, Шерходжа встал и начал переодеваться в паранджу, принесенную мельником. Договорились, что выйдет он в парандже.

Темнота еще не наступила, а ждать было нельзя.

Переодевшись, Шерходжа протянул свой маузер:

— Замира принесет, если бог даст.

— Может, лучше взять это с собой? — спросил караванщик.

— Не лучше. Если попадусь без этого маузера, никогда не докажут, что я стрелял из него в их учителя, чтоб ему… — Шерходжа выругался. — А если с ним… Нож возьму!

Он сунул нож за пояс, под рубаху, и закашлялся. Кабул ждал и думал: много времени провел здесь, курил, перекоптил себя, накопилось хрипа в легких. Ничего, горло молодое, выдержит…

— Новый учитель их, Масуд, вооружен, — напомнил он.

— Точно?

— Я вам говорил — он Нормата вел из дома дервишей. А руку держал в кармане. И наган оттопыривался. Я сам видел. В щель. Мимо меня вели. А уж я поносил в карманах оружия. Знаю!

— Чекист, наверно, этот учитель. Подлец!

Больше Шерходжа не сказал ничего. Значит, пойдет без маузера.

— Где вас искать Замире?

— В моем саду.

Кабул вытаращил испуганные глазенки, а Шерходжа еще раз кашлянул и сказал:

— Прятаться лучше там, где они и не ждут — считают, опасно! Я же, мол, не дурак! А я дурак!

Он коротко хохотнул, а Кабул в который раз поразился его смелости и самообладанию. Да, встречал он на своем веку настоящих храбрецов и рискованных людей, бесшабашных головорезов и отчаянных любителей походить на краю у пропасти, были такие, что сами называли себя романтиками смерти, но таких, как Шерходжа, холодных и невозмутимых, тяжелых на вид и моментальных на точные решения, кажется, не попадалось. Помоги ему бог!

Шерходжа вышел из подземелья, постоял внутри мельницы, глядя сверкающим глазом в любимую щель Кабула, привыкая к дневному свету и к тому, что делается на улице, а потом хладнокровно вышел наружу и женской походкой засеменил мимо чайханы вверх по мостовой, к дому ишана, а там можно было среди кустов, по зеленой тропе, пробраться в байский сад, свой сад. Всюду следить за тем, кто куда движется, не могут, а если за мельницей уже установили слежку, то женщина, идущая по мостовой, меньше подвергается угрозе быть остановленной и схваченной, чем женщина, пробирающаяся задворками, лазейками, тропой у реки.

Кабул, не услышавший ни выстрелов, ни криков, ни шума после того, как выбрался на волю Шерходжа, тоже оставил подземелье и даже успел увидеть в свою щель, как фигура «женщины», идущей не медленней и не быстрее, чем надо, фигура Шерходжи, скрылась за домом ишана. Бог помог! Если все обойдется, ночью Замира выведет его из сада. Кони уже будут приготовлены к отъезду. И тогда — ускачут, кажется, ускачут! Только бы дед Мухсин не попался им по дороге, не сглазил.

Лучше сейчас не загадывать, не думать о том, что будет ночью. Но мысли возвращались к этому часу, торопили его. Хотелось скорее услышать топот конских ног. Замира — молодчина, не каждый джигит за ней угонится. Говорят, ищи ветра в поле. А в горах и вовсе не найдешь. Тьфу, тьфу, тьфу! Спаси, боже, от дурного глаза и слова.

До вечера Кабул крутился в чайхане, весело разговаривал с людьми, но смертельная бледность не сходила с его одутловатого лица. Кажется, иногда он сам видел себя со стороны, поражался, как бел, и удивлялся, почему никто не спросит его об этом, не заинтересуется, отчего.