— Отойдите.
В яму был вколочен сундук. Откинули его крышку и начали доставать — ручной пулемет английского происхождения, два ящика с патронами для него и еще один с патронами для маузера, точно такой, как нашли в сундуке Фатимы-биби, только тот был пустой, четыре ножа исфаганской стали, шубу из куницы, а под ней два хурджуна, до половины заполненные золотыми и серебряными монетами, и кожаный мешочек с нитками жемчуга.
— Все для дочери? — спросил Алексей Петрович у мельника.
— Конечно! Ее приданое.
— И ручной пулемет — в приданое? Хватит! Вы же сами предлагали мне не играть в прятки — взрослый человек. Где Шерходжа?
— Не было его здесь! — закричал мельник.
— Отвечайте. От этого зависит ваша жизнь.
Кабул замычал, как немой. Замира смотрела на отца так, точно обещала задушить своими руками, загрызть, если он откроет рот.
— Откуда это? — Трошин показал на оружие. — Не скажете?
— Скажу. Басмачи оставили. Они сделали тайник. Давно хотел признаться, да боялся — не поверят. Вот и вы не верите.
— А что вы здесь с дочкой делали? Сейчас. Басмачей вспоминали?
Кабул молчал, и Замира перестала есть его глазами. В комнате становилось все более душно. Дыры наружу, для воздуха, хозяева заткнули на ночь, скрывая от людских глаз свет лампы.
— Ясно, — сказал Трошин. — Пошли.
Когда вывели арестованных из подземелья, Трошин еще раз проверил, как связаны их руки, и приказал Батырову отвести в милицейский участок. Время было дорого, и с Масудом он решил немедленно осмотреть и обыскать дом мельника, распорядившись, чтобы Батыров разделил арестованных и все время допрашивал Кабула. Была надежда, что его дрожащая душа рассыплется, хотя он пробормотал, уходя:
— Шерходжи в Ходжикенте… нет!
Но, похоже, это только для дочери.
В доме ничего не обнаружили. Ничего и никого, кроме жены мельника, Айпулат, сморщенной, болезненного вида старухи, некогда, как можно было догадаться, видной собой. Она действительно ничего не знала, ахала, много плакала и на вопрос Трошина, приходила ли к ним Фатима-биби, искренне ответила:
— Нет, нет…
— Припомните, тетенька.
— Накажи меня бог, ее у нас не было! Я не видела.
А она ходила сюда. И, значит, ходила к Шерходже.
— Не будем терять времени.
Айпулат, перебирая слабыми ногами, выплыла за ними на темную веранду, протянула руки:
— А где Замира? Где дочь? Отец где?
Похоже, она ничего не знала и о тайнике.
Два коня в конюшне, приготовленные седла не оставили сомнения в том, что Шерходжа с Замирой сегодня собирались бежать.
— Он здесь! — сказал Трошин. — Он где-то здесь! Надо обыскать весь кишлак. Я, конечно, шляпа. Гнать меня из ЧК! Не установил наблюдения за мельницей. Шерходжа мог выйти после того, как я испугал Кабула дневным разговором. Гнать, гнать!
По дороге к сельсовету он соображал вслух, что сейчас надо срочно позвонить Саттарову, чтобы постарались закрыть все дороги в горы, к перевалу. Если Шерходжа бежал из Ходжикента, то сегодня. Может быть, попросить Саттарова, чтобы прислал сюда людей на помощь, и сказать Исаку-аксакалу, чтобы мобилизовал всех надежных людей на поиск Шерходжи.
— Надо перерыть кишлак.
— Начиная с байского дома, — подсказал Масуд, все время чувствуя себя виноватым.
— Беглец не прячется в своем доме, я думаю.
— А может, потому и спрятался, что ты так думаешь.
— Ты хорошо знаешь этот дом? Там есть где спрятаться?
— Я был в нем всего два раза. Один раз вместе с тобой, когда ты взял меня понятым, и один раз в гостях.
Масуд едва не прибавил, что сейчас в саду его ждет Дильдор, но Трошин без того был сердит, не стоило его раздражать, да и вряд ли Дильдор все еще ждет его у арыка, где они условились встретиться с началом гулянья. Оно кончалось. Люди расходились. Устали, а завтра — своя работа, поля.
Три девушки двигались навстречу, щебеча о чем-то. Масуд с Трошиным отступили в тень от дерева, улицы в кишлаке не освещались, и легко было спрятаться. Стало слышно, как девушки переговаривались:
— А учителя не было.
— Так жалко! Я думала, он споет.
— Он работал больше всех. Утомился.
— Ну да! Укрылся где-то с Дильдор, ее тоже не было, — добавила самая смешливая.
«Оборвать! — подумал Масуд. — Трошин прав: оборвать эту любовь. Нет Дильдор. Уже говорят о нас. Позор… Оборвать! — приказывал он себе. — Особенно после сегодняшнего… Смешно — любовь. Все ясно. Трошин прав!» — повторял он.
— Может быть, у меня затмение… Может быть, он в своем доме… — проронил Трошин, когда они подходили к сельсовету.
— Вряд ли. Слишком рискованно. Ты прав.
А еще думалось: тогда Дильдор должна бы прибежать, прилететь, сказать, что брат появился… Прилететь? Выдать брата? Ты в самом деле с ума сошел, Масуд. Все! Он не пойдет к Дильдор даже для того, чтобы сказать одно это слово: все. Будет каждый день здороваться с ней, как с обыкновенной девушкой, курсанткой. Ничего объяснять не придется, потому что это само собой и означит конец.
— Сходи в сад, осмотри на всякий случай. Только обязательно возьми с собой кого-нибудь, например Кадыра-ака. Пока я позвоню Саттарову и буду разговаривать с Исаком-аксакалом, ты сходи.
— Хорошо.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
У человека нет счастливее того дня, когда разрывается тяжкая цепь одиночества. Казалось, ты обречена на него, молодая, а живешь, как в могиле, без доброго людского слова и привета, даже взгляда, и вдруг… находишь друзей, работаешь вместе с ними, смеешься, слушаешь песни и даже сама… сама поешь!
Столько дней, столько месяцев, столько лет носила камень на сердце, а вот — от него не осталось и следа. Когда Масуд во время хошара пел о горянке, которая гордо вырвалась из внутреннего двора, как из клетки, окруженной земляными дувалами, скинула с лица затемняющий мир чачван и пошла в школу, потянулась к знаниям. Дильдор казалось, что это он пел о ней, для нее сочинил эту песню.
В эти годы она не раз думала о себе, о том, какую страшную, какую несправедливую жизнь уготовила ей судьба, предопределил бог. И только сейчас поняла, что твоя жизнь — это не судьба, не бог, это — ты, ты сама.
После работы она нагрела воды, вымылась вся, оделась перед зеркалом, стоявшим в углу комнаты. И когда одевалась — пела… Она и не замечала этого, но мать крикнула с веранды:
— Перестань, бесстыдница!
Лишь тогда она заметила, что напевает, и умолкла.
— Иди сюда, — позвала мать. — Ко мне.
Мать смерила ее ненавистным взглядом, как чужая, а ведь это была мать. Ее взгляд подействовал на девушку хуже ведра ледяной воды, которая заливает и тушит самый жаркий огонь. И Дильдор вся сжалась в комок, похолодела.
Как обычно, мать сидела на нескольких слоях одеял со своими четками в руках — у нее не было другого занятия. И дочери велела, тряхнув четками:
— Садись!
С угасающей душой Дильдор тихонько опустилась подальше от нее, а мать желчно сказала:
— Отец в тюрьме — дочка поет. Брата нет — сестренка поет, — и замахнулась на нее четками, но не достала. — Куда разрядилась?
Не пустит она ее сегодня из дома, ни на шаг. Сейчас прикинется умирающей.
— За что вы меня клянете, мамочка? Мне жить хочется. Если отец не виноват — его отпустят. Если брат в бегах, наверно… От кого он прячется? Пусть придет.
— На хошар? — ехидно спросила мать. — Что ты там делала?
— Подметала в роще. Столько сору!
Плечи и грудь матери задрожали, какие-то глухие звуки вырвались из нее. Она пыталась захохотать.
— И Шерходже взять метлу? Улицу мести? Он еще не потерял чести и достоинства, не дождетесь.
— А я потеряла?
— Еще спрашивает…
Неизвестно, что случилось, как будто резкий ветер дунул на последний уголек в душе, и он вспыхнул огнем. Дильдор взбунтовалась:
— Не о чести, не о достоинстве вы жалеете! О потерянном богатстве, будь оно проклято. За богатство всех готовы удушить, отравить, убить. Даже меня!
Но мать не изменилась в лице, ни одна складка на нем не дрогнула, она пропустила ее слова, точно и не слышала.
— В школу ходишь…
— Мне сам Шерходжа велел!
— Зачем?
— А зачем он мне велел?
— За учителем следить! Он тебе приказал это… А ты? Учишься, пишешь, сияя от счастья, по домам бегаешь, если умные женщины пропускают занятия, других в школу гонишь.
— Да! Все учатся, и я хочу учиться. Для этого и открыли школу. Бегаю — меня старостой выбрали!
— Тварь!
Дильдор вскочила.
— Не боюсь я вас.
— Шерходжа предупреждал тебя: пойдешь учиться — убью.
— И Шерходжи не боюсь!
Фатима-биби ударила четками по одеялу.
— Вон! Сегодня же вон из дома!
— И уйду.
— Куда? — насмешливо спросила мать.
— Буду учиться. Буду улицы подметать.
— А есть что будешь?
— Болтушка бедняков приятнее, чем ваш плов.
— А жить где?
— Мне помогут.
— Кто? — Фатима-биби вновь задергалась в хриплом хохоте. — Еще наплачешься. Немедля вон!
Дильдор бежала по саду, а в висках стучало все сильнее. Как молотками били. Каждый удар отдавался нестерпимой болью. Ничего… Сейчас увидит Масуда и все ему расскажет. Все. И про то, что Шерходжа приходил домой. И про то, что наказал ей следить за учителем. За Масудом. Смех, ей-богу! То, что она пошла учиться, — это грех, а это разве не грех? Давать такой наказ сестре — это не грех? Грозить — не грех?
Сейчас увидит Масуда…
Но Масуда не было там, где она должна была увидеть его. Время шло, а он все не приходил. Из рощи доносились музыка и песни. Люди веселились, и он, наверно, веселится с ними. Все веселятся. Дильдор прислушалась — она сразу услышала бы и узнала его голос, но не слышала, как ни напрягалась. Где же он?
Она ходила взад-вперед у арыка, по которому едва текла слабая осенняя вода. Предзимняя. Скоро затихнет, замерзнет. Ноги устали. Дильдор остановилась и ждала.
Не пришел. А ведь было… Было, что она плакала на его груди счастливыми слезами. Были взгляды сегодня… И слова, каждое из которых значило больше, чем сказано.