— Поговорим о ней не спеша, — попросил Икрамов, поднятой ладонью как бы останавливая его вспышку. — Время у нас есть. Постарайтесь мне ответить на все вопросы, — он кивнул на газету и, скрестив руки на столе, приготовился слушать.
— Первое, — Масуд прочитал про себя строки, подчеркнутые у цифры один, и начал рассказ.
Наверно, он говорил больше, чем надо, и подробнее, но Икрамов не перебивал его, а иногда что-то замечал, записывал, придвинув к себе лист бумаги.
— Вы простите, Акмаль-ака, — сказал Масуд, — я не хочу прятаться за вашу спину, но ведь, позоря меня, эта статья, как я понимаю, подсовывает динамит под все ваши мысли о школе, о политике и учебе, которые неразрывны. Не потому, что вы так писали, я это говорю, а потому, что я это сам испытал в Ходжикенте. Вы писали правду!
— Да, статья нацелена не в одного вас и не в одного меня, — взмахом руки и взглядом поддерживая Масуда, сказал Икрамов. — Это можно было бы пережить, не в нас дело. Я рассматриваю статью как политическую диверсию, и вы, молодой учитель, тоже правильно поняли ее, молодец!
К Масуду возвращалась жизнь. Икрамов рассказал, что уже беседовал с Махсудовым и его помощником Трошиным, с наркомом просвещения, редактором газеты и Исаком-аксакалом — сильная, колоритная натура, и Масуд поразился, что у секретаря ЦК нашлось время и для него, но ведь правда, что вопрос был шире и глубже одной его судьбы.
— Ясно, — говорил Икрамов. — Они использовали кое-какие моменты из вашей ходжикентской жизни, вывернули их наизнанку, чтобы в обобщении нанести удар по нашей учебной практике и политике. Но ведь и это не все. Даже это частность. Частность, из которой торчат уши пантюркизма и панисламизма! Подрывая нашу политику, они надеются протолкнуть и вести свою. Без политики жизни нет, учит Ленин. А политика у нас с ними разная. Они — националисты, а мы интернационалисты. Защищая так называемую «чистоту» образования, мнимую чистоту, они стараются закрыть в нашу школу двери другим культурам, и прежде всего русской, богатейшей в мире! Понимаете это?
— Да.
— Интернационализм — это простор, а они хотят предложить народу узкую, ограниченную национальными стенками тропу. И пугают народ, что у него отнимут все национальное. Какая чушь! Зловредная, узколобая чепуха!
Икрамов припомнил вдруг, как в Намангане, где он преподавал, какой-то угрюмый курсант спросил его, можно ли будет при советской власти носить тюбетейку. «Почему же нельзя?» — «А интернационализм?» Пришлось отвлечься от урока и объяснять ему и всем, что тюбетейка, киргизский колпак, русская кепка — разные головные уборы, но все они служат одной цели — накрывать голову. Носите на здоровье, кто к чему привык! Важно не то, что на голове, а то, что в ней! Под тюбетейкой, под кепкой. И люди, и одежда выглядеть могут по-разному, была бы цель одна.
Угрюмому это очень понравилось. «О-о, — сказал он, — тогда я интернационалист!» И сразу перестал быть угрюмым.
— Знаете, про тюбетейки, будто их запретят носить, ему мог какой-нибудь ишан сказать, — и Масуд обрисовал все хитрости Салахитдина-ишана, к которому приходит столько людей. — Но ведь, простите, Акмаль-ака, люди к нему идут, потому что больше идти им еще некуда…
И прибавил несколько слов, покороче, потому что волновался за время, отнимаемое у секретаря, о старичке, виденном сегодня на рассвете, трясущем своей седой головой в заботах о больном сыне.
— Ходжикент — большой кишлак. Вот бы там открыть медицинский пункт. Такой бы это был удар по религии!
— Да! — Икрамов сделал резкую заметку на листе и дважды подчеркнул ее. — Откроем. Это я вам обещаю лично. Обязательно откроем. Обязательно! Религия и национализм — они вместе, они союзники против нас. Два клыка одного зверя, жаждущего перекусить нам глотку. Две руки одного врага.
— Я уверен, Шерходжу наставлял не только отец, разъяренный тем, что лишился власти и богатства, но мог и Салахитдин-ишан благословить его.
— Шерходжу? — сузив усталые глаза, переспросил Икрамов, и вдруг лицо его оживилось человечной тревогой и вниманием. — Как Дильдор?
— Еще не видел ее, — растерянно проронил Масуд. — Вот… Прямо от вас — к ней.
— Мой привет ей, — не между прочим, а серьезно сказал Икрамов. — Мужественная девушка. Такое мужество джигита украсило бы!
Масуд понял, что отец все рассказал про Дильдор и про него, во рту пересохло от волнения за нее, усиленного словами Икрамова, и он проронил:
— Спасибо.
Он подумал, что на этом окончится их беседа, которой не забыть, а Икрамов сказал:
— Но сначала хоть чаю хорошо бы выпить и съесть чего-нибудь, а то ведь так и останетесь голодным!
Масуд начал отказываться, уверять, что зайдет в чайхану, не пожалеет минуты, а Икрамов уже позвал секретаршу и попросил принести чаю с лепешками.
За дверью, раскрытой секретаршей, Масуд увидел, что на стульях у стены сплошь сидят разные люди, набравшиеся в приемной, и заерзал, говоря, что ему неудобно, что он не голодный, у него лепешка была с собой, а Икрамов слабо махнул рукой:
— Людей ко мне много ходит. Больше половины таких, что я и не звал… Стараюсь всех выслушать. Интересно, иногда значительно. Но бывает… Вот сейчас, вы видели, вышел от меня человек с тугим портфелем? Седой, неглупый, даже умный, можно сказать, но… уже оторвался от земли, а приходил спорить по самым жгучим вопросам земельной реформы. И так настойчиво, темпераментно, хотя — не прав. Странное дело! Пяти лет не прошло, как расселись новые люди по своим кабинетам, а кое-кто уже успел захлопнуться от рабочего и крестьянина, старается по своей прихоти двигать ими, как пешками на шахматной доске, и получает мат! Не знают жизни простых людей, а требуют к себе уважения, почтения, раз носят кожаный портфель!
— У Обидия тоже тугой портфель, — вспомнив, сказал Масуд. — Только не известно, что он в нем носит.
— Да, тут можно повторить: неважно, какой у тебя портфель, важно, что в нем… А вот и чай! Пожалуйста.
Чай принесли в тонких стаканах с подстаканниками, которых Масуд до сих пор никогда не видел. Он положил в свой чай кусочек сахара и стал мешать осторожно, стараясь не задевать о стакан и не звякать ложечкой. А Икрамов стучал своей ложечкой быстро и отчаянно и остановился внезапно:
— Знайте, у нас в наркомате будут перемены. Я имею в виду Наркомат просвещения. Думаю, они коснутся не только Обидия…
— Разрешите мне доложить, товарищ Икрамов, — сказал Масуд, проглотив кусочек лепешки, — уже не как учителю, а как чекисту… Талиб Обидий тайно и по крайней мере дважды встречался с Салахитдином-ишаном. Первую ночь, приехав в Ходжикент, провел у него…
Перед этим он старался не говорить об Обидий, считая неудобным самому касаться автора фельетона. Но теперь, в изменившейся ситуации, посчитал это неоправданно гордым и глупым мальчишеством, которого надо было стыдиться. Икрамов выслушал, откинувшись на спинку стула.
— Знаю. От Трошина. Еще одно подтверждение, что национализм и религия находят друг друга и действуют рука об руку. И первые удары направляют против школы. Они боятся знаний. Больше огня! Невежество и предрассудки — незримые людские оковы — их друзья. А учитель — их первый враг!
— Поэтому они и убили Абдулладжана и Абиджана.
— Да, — задумчиво проговорил Икрамов, забыв о чае, — школа — наша мечеть.
И Масуд понял, что унесет отсюда эту фразу, простую и глубокую, вобравшую в себя так много.
— Порадую вас, — сказал, счастливо улыбаясь, Икрамов. — Подготовлено решение, и на днях правительство примет его — о строительстве в Ходжикенте нового здания большой, достойной этого кишлака школы. Можете привезти эту новость в Ходжикент…
Масуд засиял и воздел к потолку обе длинных руки:
— Рахмат!
— И есть у меня такие мысли: нужно увековечить память двух погибших учителей… Новую школу мы назовем именем первого из них — Абдулладжана Алиева.
— Да, он заслужил, он первый…
— А вот с Абиджаном Ахмедовым? Как лучше? Не подскажете?
Масуд подумал:
— Пионерская дружина.
— Она уже действует у вас? Молодцы! Как хорошо! Каждый день пионеры, выстроившись, на поверке будут первым называть имя Абиджана. Правильно. Пройдет много лет, а оно будет звучать. Всегда. Это — бессмертие!
— А другие учителя будут стараться быть достойными первых, потому что…
Икрамов снова наклонился к нему, даже стул пододвинул, чтобы быть поближе:
— Потому что нам нужны образованные люди. Жизни нужны! Как полю — плодородные зерна для обильной жатвы. Математики, физики, гидротехники! Недалеко то время, когда весь Туркестан засияет электрическими огнями. В Москве, на съезде Советов, я видел Ленина, смотрел на карту с планом ГОЭЛРО, слушал выступавших и думал о наших темных кишлаках и о том, что дни этой темноты сочтены. У нас есть реки, есть невиданная природная сила, не хватает специалистов! Вот почему в каждом учителе живет наше будущее. Тебе ясно, братишка?
— Да, Акмаль-ака.
— Чувствуй себя не просто грамотным человеком с кусочком мела в руке, а создателем новой жизни, мечтай о ней. Едва проснулся, мечтай!
— Да, Акмаль-ака.
— А дети? Как они учатся? С интересом?
— О! Я мог бы рассказывать до утра!
— Скучаю о детях, о школе, — искренне сказал Икрамов. — Дам тебе совет. Береги у детей тягу к знаниям. Забудешь поругать — не беда. Всегда старайся вовремя похвалить. Мы еще не раскрыли наших детей. Они как клады. Может быть, в одном из них живет Бируни, в другом — Улугбек. А в третьем — Ломоносов!
— Простите, Акмаль-ака, кто такой Ломоносов? Я еще не слышал.
— Великий русский! — ответил Икрамов и повторил: — Великий! Из далекой северной деревни, мальчишкой, за санями с обмерзающей лошадью прибежал в Москву, чтобы учиться. Учился день и ночь. Сам стал писать учебники. И стихи писал, между прочим! Все ему было интересно: словесность и точные науки. Ученым стал, возглавил академию. Потянутся такие же мальчишки из наших кишлаков в Ташкент. Мы им оседланных лошадей дадим, не