— Ну вот… Какая бестолковщина, какая промашка! Какая жалость! Всех дервишей — вернуть к месту поклонения.
Умматали перевел глаза на ишана, а тот спросил:
— Как это лучше сделать?
— Пошлите конников — из верных мусульман, крестьян, неужели нет таких?
— Имеются.
— Пусть ищут дервишей по кишлакам, возвращают в Ходжикент, заодно разнесется добрая весть, что вы опять на своем месте. А я в эти дни скажу всем муллам в окрестных мечетях, чтобы объявляли пастве о вашей неколебимой верности божьему призванию, посылали дервишей обратно, в Ходжикент.
— Вы объедете всех мулл в окрестностях? — спросил Салахитдин-ишан, светлея лицом, и от этого света на его старческом лице даже морщин словно бы стало меньше.
— Да, я должен передать всем привет от его преосвященства, ишана Акрамхана. И вам — тоже. Примите этот привет и пожелание здоровья, новых сил и успехов.
— Благодаренье богу! Когда думаете в дорогу?
— На рассвете.
— Хотелось бы мне попросить вас остаться, хоть на денек еще, чтобы угостить как следует, но, наверно…
— Да, нельзя терять времени… Я рад, что вы меня поняли. Я так и передам ишану Акрамхану.
— Скажите, Рахимбай. Это ведь уже не просто разговоры, это, слава богу, уже дело? Берегите себя, прошу вас, — ишан приложил обе окрепшие ладони к груди, — вас могут задержать в пути. Арестовать.
— Не бойтесь, ваше преосвященство.
— Они могут.
Обидов улыбнулся, и улыбка у него была такая же широкая, светская, как и вся натура.
— Саранчи бояться — хлеб не сеять.
— Так, так…
— Мы с ними не помиримся, не сойдемся. Две ноги в один сапог не всунешь. Я живу надеждой, что с помощью бога мы их прижмем. Мы и ЦК, и Икрамова еще прижмем! Они увидят, что народ стягивается не к ним, а к мечетям!
— К мечетям, — повторил ишан. — Формально Советы не идут против религии…
— Формально! — подхватил Обидов. — Но мы не должны и этим пренебрегать. Вы знаете, что у Советов создан специальный орган по вопросам религии?
— Да, знаем.
— А зарегистрировали в нем свою мечеть?
— Нет еще. Нам казалось, они к нам не имеют отношения…
— Зря. Они скажут: не зарегистрированы — и закроют мечеть. Не давайте им такого повода. Умматали! Завтра же, немедленно зарегистрируйте мечеть, заплатите членские взносы…
— Спасибо, уму-разуму научили, — сложив руки, наклонил голову ишан.
Спали на одном полу, по четырем сторонам сандала. А едва засветало, гости были уже в седлах, Рахим Обидов приподнял руку:
— Держим путь в Хумсан.
— Бог вам в помощь!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Никто не узнавал Салиму. Да она и сама себя не узнавала. Всегда веселая девушка, неутомимая работница, любопытный до неудержимости человек, она вдруг сникла. Почему? Если другие могли об этом только гадать, она-то понимала… Все знала, понимала, но ничего не могла с собой поделать. Ни-че-го! Как в грустных песнях поется — таяла свечой на глазах…
После уроков стала жаловаться, что у нее болит то тут, то там, поскорее скрываться в комнате, которую делила с новой учительницей Ульмасхон, на ужин не выходила, избегала людей… Вот посмотрел бы на нее кто из прежних подружек! Салима — едва ли не самая общительная из всей их компании — сделалась нелюдимой.
Она удивлялась Масуду. После ранения Дильдор Масуд тоже изменился, помрачнел, тени залегли под глазами, выдавая, как много мучительных ночных часов он проводит без сна, на многие вопросы чаще отвечал жестами, чем словами, но все же беспрерывно занимался работой. У него не опускались руки. Наоборот, кажется. А у нее опустились…
Он, например, продолжал заниматься с детьми музыкой. А она перестала ходить в кружок. Смешно было думать, мечтала овладеть дутаром, и у нее уже неплохо получалось, мечтала играть вместе с Масудом… где? У себя дома! А теперь лежала в полутемной комнате и плакала: ничего у них не будет, ни общего дома, ни игры на дутаре, ни песен Масуда под ее игру… Ни-че-го!
И жить не хотелось, не то что в музыкальный кружок ходить.
В начале ноября усилились в горах морозы, полетели, закружились, заметались бураны. Ветры, как люди, имели свои часы сна и непокоя. Ночью стихали, а едва светало, поднимали снег, облепляли деревья и дома, слепили путников. На дорогах выросли сугробы, которых Салима никогда не видала в Ташкенте. Горы — это горы…
Она увидела снег еще раньше, до его поездки в Ташкент. Его — Масуда. Оказывается, высоко, на перевалах, совсем близко к вершинам, снег уже лежал глубокими навалами, которые, казалось, никогда не растают и не освободят прикрытых ими камней, цветов, травы…
Из Богустана прибыл верховой и рассказал, что Назика и Маликджан готовятся к свадьбе. Назика вот-вот родит ребенка, откладывать больше нельзя. Каждый будет по-своему судить-рядить, на чужой роток не накинешь платок. Казалось бы, все радостно — любовь свою они отстояли, выиграли в жестокой борьбе с таким всесильным врагом, как ишан, но с подготовкой к свадьбе начались осложнения. Выяснилось, что Мардонходжа не одобряет выбора дочери, а тем более ее поведения. На свадьбу отказался явиться. Он не примет в этой свадьбе никакого участия! Верховой рассказал, что знатоки богустанской жизни и характеров, так сказать, знатоки-языки потихоньку передавали, будто Мардон сначала собирался признать ребенка и гулять на свадьбе у дочери, но после ранения Дильдор, слух о котором докатился до Богустана, после убийства Халмата испугался, что его тоже ждут нож или пуля Шерходжи, и закрылся в своем дворе.
Шерходжа не был пойман и еще влиял на людскую жизнь.
— Значит, мы должны поехать, — сказал Масуд.
Дело в том, что Маликджан звал на свадьбу всех ходжикентских учителей и передавал, что свадьба у него будет «красная», но он только не знает, как ее справлять. А без свадьбы вовсе неудобно…
Все учителя собрались в одной комнате и обсуждали возможности поездки, Салима лежала на кошме, смотрела на своего любимого, и ей хотелось крикнуть: «Масуджан, что вы все время только о других беспокоитесь, вам надо подумать и о себе, вон как ввалились ваши глаза, самые прекрасные из всех мужских глаз, которые я видела в жизни!» Но, конечно, ничего подобного она не крикнула, а только проронила:
— Я не поеду.
— Почему?
— Больна. Вы же знаете.
— Жаль, — сказал Масуд в тишине. — Назика — ваша подопечная. Вы помогли ей вырваться из лап ишана, и теперь… Теперь мы не имеем права бросить ее на произвол судьбы!
Он позвал Кадыра-ака и стал расспрашивать, проберется ли через Богустанский перевал арба. Кадыр-ака отвечал, что ничего не может сказать не видя, и так бывает, и так, а Масуд вдруг вскочил и оборвал доброго школьного завхоза раздраженной фразой:
— Хорошо! Я один поеду верхом.
И ушел во двор, а со двора — еще куда-то, бродить, он не мог найти себе места, найти покоя и бродил, пока, кажется, с ног не валился.
После этого, конечно, рискнули ехать в Богустан все, на рассвете оделись потеплее, захватили подарки молодым и начали влезать на арбу, которую выделил сельсовет и привел во двор Кадыр-ака, усевшийся арбакешем на маленькую, но крепенькую лошаденку, запряженную в высокие оглобли. Масуд поддерживал ногой табуретку, пока все не забрались, а потом сел и сам. Раньше подтянулся бы на руках и вскочил, а сейчас тоже встал на табуретку…
По дороге Салима начала понимать, почему у арбы такие огромные колеса. Маленькие колеса давно застряли бы в снегу, которого в те дни еще не было в Ходжикенте. А большие разрезали сугробы и выбирались из них, оставляя узкие и глубокие следы. Выехали рано, и чем дальше отступала мгла, тем ясней становились вершины и все изломаннее линии, разбегающиеся от них.
Увидели не только снег. Увидели горного оленя, замершего невдалеке, на скале. Повернув голову с ветвистыми рогами, он смотрел на приближающуюся арбу. Кто-то, Ульмасхон, кажется, не выдержала и вскрикнула от восторга, и оленя не стало вмиг, будто ветром сдуло.
А ветра не было. К счастью молодых и всех едущих на этой арбе к ним гостей и, конечно, к особой радости Кадыра-ака, день выдался безветренный и тихий, особенно здесь, в горах, где все было призрачно и напрочь лишено бытовых, кишлачных звуков. Было так пугающе тихо, что Ульмасхон даже предложила:
— Давайте отрепетируем какую-нибудь свадебную песню?
— Что? — переспросил Масуд, не расслышавший ее слов даже в этой тишине.
Она смутилась и повторила. А он отрицательно покачал головой:
— Я не смогу петь.
— Вы и на свадьбе петь не будете? — спросила Салима.
— Не знаю.
— Тогда прочтите нам какие-нибудь стихи, — не умолкала Ульмасхон.
— Чьи? — спросил Масуд.
— Навои… Если, конечно, знаете.
— Масуджан знает множество стихов, — сказала Салима. — Такое множество, что можно подумать — он знает все стихи, написанные всеми поэтами.
Ей хотелось внести в разговор хоть капельку доброй шутки, отвлечь Масуда от его постоянной тревоги. А он опустил голову и, плотней подобрав под себя ноги на плетеной платформе катящейся арбы, начал читать:
Пока я жив, любовь в душе горит без затухания,
Как жизнь моя, она со мной, во мне — ее дыхание.
Моя душа — ларец любви, я знаю, как растет она.
Увы, любовь всегда в слезах, в них, как в росе, цветет она.
Разлука превращает в ночь такое утро раннее.
Я от тебя лишь радость ждал, а что нашел? Страдание!
Страданье? Верь мне, пусть оно с твоей мечтой не вяжется.
Открой завесу — небосвод в крови любви окажется.
Страданья? Я перенесу, в любви смелей страдается.
Где птица-девушка моя, как без гнезда скитается?
Я к ней тянусь, к ее губам, к твоим губам, любимая,
Хоть — знаю — в них моя беда, беда неотвратимая.
О капли утренней росы, закройте розе зрение,