Бессмертие — страница 60 из 71

Пускай умолкнет соловей, в молчании — терпение.

Горит душа, и дым, как столб, вовеки не уляжется…

О Навои, к твоей луне он лестницей окажется!

Некоторое время снова ехали в тишине. Все молчали — потрясенно и упоенно. И даже колеса не поскрипывали, потому что арба катилась по глубокому, размякшему от солнца снегу. Наконец Ульмасхон призналась, что не очень поняла последнее двустишие, последний бейт, и Масуд улыбнулся, оживая, и объяснил:

— Эй, Навои, сказал поэт, обращаясь к себе, пусть твоя душа пылает в муках любви, дым от этого огня станет лестницей, по которой ты доберешься до луны, до своей любимой.

— Я так и подумала… Где нашел Навои такие красивые слова? — спросила Ульмасхон.

— У народа собрал, где же…

На перевале перед их взорами открылась удивительная картина — вершины гор были в снегу, а у подножий зеленели ели. Неслась река мимо этих рослых елей, пенясь, клокоча и блестя на солнце, разгорающемся все больше. А над рекой, над елями и снежными вершинами синело бездонное небо.

Дорога повела вниз, и через каких-нибудь три-четыре часа въехали в Богустан.

Счастливый Маликджан, поприветствовав всех, первым делом спросил у Масуда, как проводится красная свадьба.

— У меня тоже в этом деле совсем нет опыта, — неожиданно пожал плечами Масуд. — Если признаться начистоту, я сам приехал поучиться у вас. За примером приехал!

— У вас скоро свадьба, Масуджан?

— Когда?

— А невеста кто, если не секрет?

Гости, собиравшиеся в гостиной Маликджана, окружили учителя.

Салима никогда не забудет, как он ответил — смущенно, но все же счастливо. Все притихли, а он негромко сказал:

— Моя Дильдор… она сейчас в госпитале, в Ташкенте… Вот поправится, и тогда…

Он замолчал, а вокруг закивали головами — все слышали, что родной брат Шерходжа чуть не убил необыкновенную девушку, переступившую через интересы своего круга… Да, да. Дай бог ей здоровья, и сил, и счастья. Эти пожелания, неумолчно повторявшиеся минуты две, до сих пор звучат в ушах Салимы.

Она и сама отлично понимала, что Дильдор необыкновенная. Но кроме нее была обыкновенная девушка Салима Самандарова из ташкентской махалли над Анхором. Почему ее не заметил Масуджан? Такая судьба? Можно не замечать обыкновенных серых птах? Но ведь у них тоже бьются сердца в груди, полные страданий, нисколько не меньше тех, о которых писал Навои.

Помнится, в тот час Маликджан и Масуд обсудили, что девушек и женщин, конечно, посадят за столы вперемежку с мужчинами, пусть все веселятся вместе, а не по отдельным комнатам, как предписывают законы шариата, что в дом Назики Маликджан пойдет с цветами и приведет сюда за руку свою невесту, счастливую… Так и Масуд через несколько недель или месяцев приведет в свей Дом Дильдор…

О чем бы ни договаривались два джигита, придумывая новую, красную свадьбу, поскольку ни один из них действительно не имел в этом опыта, ее, Салиму, это не касалось. Совсем не касалось. Ничего ее не касалось. Ни-че-го!

Когда Маликджан ввел невесту, гости запели свадебную песню «ёр-ёр». А ее это тоже не касалось… Она убежала, спряталась в темном углу, в каком-то закоулке, забитом корзинами с подарками, и плакала под веселые всплески свадебной песни. А потом взяла себя в руки, вытерла глаза, вернулась в гостиную и тоже пела со всеми «ёр-ёр». Как мертвая. Открывала рот, произносила слова, но не слышала и не чувствовала их.

Еще помнится, что Масуд спросил, а где родители Назики? Где ее отец Мардонходжа, который помог разоблачить самого Салахитдина-ишана, помог отобрать у него незаконно содержащихся на чужих пастбищах баранов и коней? И, узнав, что Мардонходжа струхнул и прячется, встал с места:

— Я схожу за ним.

— Зря время потеряете, — безнадежно махнул рукой Маликджан.

— Он уперся на своем, — подтвердила Назика и тоскливо вздохнула.

Масуд пропадал с полчаса. Салима привыкла замечать и отсчитывать по ударам своего сердца каждый миг его отсутствия. А возвратившись, ответил на вопросы людей:

— Семена посеяны, а будут всходы — увидим.

И увидели! Мардонходжа появился в дверях, ведя за собой на поводу гиссарского барана, мясо которого, как известно, расплывается в жиру. А за ними шествовала мать невесты, под чачваном, в парандже, и с туго набитым узлом, полным снеди и подарков. Знать, не зря говорили, что сначала собирались они на свадьбу и давно приготовились к ней. Да если бы и с пустыми руками пришли, как осчастливил Масуд Назику, сколько незабываемой радости ей принес!

А ей, Салиме, ни капли…

Во дворе, на ветках деревьев, скоро зажгли прицепленные к ним фонари, стало еще праздничней. На земле пылал, потрескивая, большой костер, у которого музыканты подогревали барабаны, потуже натягивая кожу. Среди них и Кадыр-ака подогревал свой бубен.

Когда Маликджан вывел Назику во двор, где затевались песни и танцы, слезы заблестели у нее на глазах. И легко было догадаться, что это слезы счастья. Но песенникам и музыкантам, уже хватившим винца из высоких хумов, дай только за что зацепиться. Увидев слезы, они тут же начали:

Не плачь, милая, не плачь, ёр-ёр,

Свадьба твоя, слышишь, опач, ёр-ёр!

Дом твой, это дом ведь твой, ёр-ёр,

А порог в нем золотой, ёр-ёр!

Все твое, время твое, ёр-ёр!

Веселей споем для нее, ёр-ёр!

Где же было взять хоть каплю веселости другой влюбленной, с другим именем и другой судьбой — Салиме? Ее никто не замечал, о ней никто не помнил… Ее, конечно, окружали подруги невесты, высказывали ей благодарность и добрые пожелания за помощь Назике, и сама Назика благодарила ее то взглядом, то словом, но Масуд ее словно не видел, и поэтому казалось, что не замечает никто. Казалось, никому она не нужна!..

Думалось, чужая свадьба виновата! Вернется домой, к работе, все пройдет. Нет! С каждой неделей жить дальше в Ходжикенте становилось труднее.

Конечно, можно было поучиться выдержке у Масуда, но ведь она не мужчина!

К ночи морозы так крепчали, что, по крестьянскому выражению, плевок замерзал на лету. Масуд мобилизовал учителей и родителей школьной детворы, установили во всех классах железные и чугунные печки, какие уж где нашли — в разных местах. Поля опустели, земледельцы схоронились в домах, по-зимнему тихо стало в кишлаке, только слышалось то там, то тут блеянье овец. Да иногда голос матери, которая загоняла домой промерзшего до костей мальца, нашлепав его по попке.

В школе начали жаловаться на нехватку дров, Кадыр-ака не успевал. И опять Масуд поднял на ноги крестьян, привыкших, как медведи, к зимней спячке, оторвал их от сандалов, где можно погреть бока, побеседовать с друзьями, запивая речи чаем с курагой. Масуд вывел их с топорами и пилами в ивовую рощу у мельницы, получив на это разрешение в сельсовете. И пошли валить и резать старые, почти сухие ивы с дуплами во весь зев. Кололи их на дрова, только щепки летели.

К шестому ноября рощу очистили от старья, а в школе наступила теплынь, и на праздничный вечер, посвященный шестилетию революции, Исак-аксакал собрал народ здесь. К доске приставили красное знамя, прибили портрет Ленина. До Салимы долетали лишь отголоски речи Исака-аксакала.

Она лежала в своей комнате, без всякого притворства ослабевшая, хуже больной, и догадывалась по отдельным фразам и словам, что председатель сельсовета называет Абдулладжана и Абиджана, именами которых названы ходжикентская школа и пионерская дружина, Халмата Чавандоза, которому Шерходжа не дал раскрыть тайну злодейских убийств… Все равно эта тайна уже не тайна! Она раскрыта, и враги не избегут возмездия.

Исак-аксакал под шум и хлопки ходжикентцев, набившихся в самый большой класс, предложил, чтобы судили преступников не где-нибудь, а в кишлаке, который они считали своей собственностью, да революция и школа — спасибо им — все объяснили народу, научили отличать черное от белого.

Масуд — и откуда у него время и силы берутся! — сочинил к празднику и прочитал свои стихи «Шесть лет». Ночами, наверно, запоминал строчку за строчкой… Все равно не спит…

В комнату неожиданно прибежала Ульмасхон, оживленная, говорливая, словно принесла с собой кусочек шума с собрания, уселась рядышком, наклонилась:

— Я боюсь, чтобы Масуджана не забрали от нас куда-нибудь на большую работу!

— Куда?

— В Ташкент!

— Ну да… Он не поедет… — ответила Салима, а сама подумала — если она уедет отсюда, то, наверно, домой, в Ташкент, а вдруг, действительно, и Масуд приедет туда… с Дильдор… Не дай бог! Доведут ее до сумасшествия! Нет, она не станет ждать такого, поживет немножко в Ташкенте, наберется сил и выберет себе другой кишлак, где нужны учителя. Если верить Масуду, они везде нужны. А он никогда не врет…

Ульмасхон вдруг снова наклонилась и спросила:

— Любишь?

Салима не ответила. Зачем? Все равно ей никто не поможет. Лишь пожалела себя и подумала, как мало довелось ей услышать от Масуда неделовых, обычных слов в награду за свою любовь. То утро во дворе, когда он читал газель Физули — пусть это была насмешливая газель, когда шутил с ней, перебрасываясь словами за колкой дров, было, пожалуй, единственным и самым счастливым утром.

Здесь, в Ходжикенте, уже поздней осенью, когда деревья оголились, как-то они гуляли вместе по школьному двору во время перемены. Она — с затаившимся сердцем, а он — бог знает с чем на уме. Молчали. И вдруг она спросила, остановившись у дерева, опустившего свои голые ветки до земли:

— Почему так согнулись эти ветки?

— На них сидело много птиц, — ответил он со своей всегдашней легкостью и веселостью.

— Маленькие птички разве могут согнуть такую большую ветку?

— Конечно!

— Завидую птицам, — загадочно сказала она, и опять замолчали, но этот короткий разговор тоже запомнился.

Пройдет много лет, а она будет вспоминать свои и его слова. А он будет счастливо жить с Дильдор, и у них родятся и вырастут дети… Ну что ж… Она порадуется их счастью издалека…