Бессмертие — страница 61 из 71

— Чего задумалась? Чего молчишь? — приставала Ульмасхон.

— А что мне говорить?

— Я все давно поняла. Я вижу! Не слепая.

Она и правда поняла, что Салима любит Масуда без взаимности, и стала бурно обвинять в этом одну Салиму. Сама во всем виновата! Нельзя киснуть. Такие джигиты, как Масуд, не замечают тихонь, ушедших в себя. Да никто их не замечает! Девушка должна быть веселой, радостной, резвой, если хочет, чтобы на нее обратили внимание. Вот к каким девушкам попадаются джигиты на крючок, как рыба в весеннее половодье. А Салима? Ждет, когда ей самой кинут крючок?

— Простушка ты!

— Перестань.

— Ой господи! Как же ташкентские девушки не похожи на наших, ферганских! Лейли и Меджнун на самом деле жили не в Аравии, а в Фергане. Возьми Салиджана. Я его опутала? Еще как! Пусть попробует перейти черту, которую я вокруг него обвела. Ого! Тенью за мной ходит.

— У тебя нет соперницы.

— Много ты знаешь! — воскликнула Ульмасхон. — Когда мы учились в Фергане, сколько соперниц было у меня? Раз, два… По крайней мере — три! И что же? Всех оставила горевать, а сама увезла его сюда. — Звонкий смех Ульмасхон поносился, потолкался в безлюдной, если не считать ее и полубольную «тихоню», комнате. — Давай я печку затоплю. Холодно!

Пока она засовывала дрова в печурку и разводила огонь, Салима спросила:

— Что же мне делать?

Огонь вспыхнул, дровишки занялись, и Ульмасхон вскочила и побила рукой об руку, очищая ладони.

— Не знаешь? Я тебе скажу. Вышей тюбетейку и подари ему, чтобы Масуд не носил тюбетейки, вышитой другой. Платочек подари. Для начала… Но… прежде чем дарить пачку платочков, — сказала Ульмасхон, подсаживаясь к ней на корточках, — положи их себе под волосы. Подержи так ночь-две… Пусть запахом твоих волос пропитаются! Масуд возьмет и после этого всю жизнь будет твоим.

Салима смотрела на нее, как на ребенка. Она уловила этот взгляд и поднялась, договаривая:

— Простое средство, а помогает… Я испытала.

— Смешная, — сказала Салима. — Ты нравишься Салиджану, и без всяких платочков вы нашли бы друг друга. А потом… Какие платочки я буду ему дарить, когда всеми мыслями он в Ташкенте, в госпитале, где лечат Дильдор.

— Да, верно, — сказала Ульмасхон. — А может, она и не выживет? Ой! Я, конечно, не к тому, что вам этого надо ждать, но ведь, говорят, раны тяжелые…

Салима закрыла глаза.

— А на плов вы не приедете? Не встанете?

— Какой плов?

— Праздничный. Все учителя соберутся. Кадыр-ака уже нарезал морковь и лук, мяса принес немного.

— Я не встану.

— Они придут сюда…

— Кто?

— Масуд-акаджан, Салиджан…

— Не надо! Попросите их не приходить! Скажите, я очень просила… Мне плохо… — Слезы накопились в глазах Салимы, и Ульмасхон с готовностью закивала головой и отступила.

А она за полночь слышала голоса и запах плова, слышала, как друзья уговаривали Масуда взять дутар, а про себя думала, какую песню он споет, если согласится, если уговорят? Известно какую. О ней, о Дильдор. О своей любви.

И не ошиблась.

Утренний ветер, скажи, где моя суженая,

Ночная звезда, скажи, где моя суженая, —

запел Масуд, и в каждом слове слышались его волнение и тоска по любимой.

Перед сном ее навестила тетя Умринисо, спросила:

— Не надо ли чего, доченька?

А потом потянулась долгая ночь.

Утром, постучавшись в комнату вошел Масуд и разбудил Ульмасхон. Она не сразу поняла, что он спрашивает. А он допытывался.

— Где Салима?

Салимы не было. Вместо нее на одеяле лежал клочок бумажки, исписанный ее рукой:

«Заявление. Я плохо переношу горный климат, особенно зиму в горах. Здоровье мое ухудшается с каждым днем. Не удивляйтесь, что я уехала. Никого не хочу беспокоить. К сему — Салима Самандарова. 1923 г., 7 ноября».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Снег доходил до колен. Масуд бежал через гузар к мосту и думал, что на велосипеде сейчас не поедешь, чтобы догнать Салиму. Да и не могла она уйти далеко. К тому же больная… Но еще с версту пробежал он за мостом, по дороге, а девушки нигде видно не было. Может быть, ее увезла какая-нибудь арба? Приезжали в Ходжикент гости из разных кишлаков, бездельничающие сейчас, могли на обратном пути и Салиму подхватить.

Однако он не увидел ни одного следа от арбы на свежем снегу и опомнился. Приостановился отдышаться. Следов от ног с самого края дороги было достаточно, кишлак — не город, но все же в Ходжикенте живет не он один со своими учителями, и с рассвета вдоль дороги уже прошлись какие-то жители. А вот арба еще не проехала ни одна…

Он сейчас не думал о том, что случилось с Салимой и удастся ли вернуть ее, важно было ее догнать.

Постояв чуть-чуть и подышав морозным воздухом, таким, что, казалось, кинь камень — зазвенит, он повернул в кишлак. Стало понятно, что так он будет плестись по снегу за Салимой, а она уходить все дальше. Надо было попросить у Исака-аксакала коня.

И скоро он отправился в путь уже на Сером.

Объяснений с учителями особых не было. Все как будто бы понимали, в чем дело. А Кадыр-ака пожалел Салиму при всех:

— Сколько ночей она не смыкала глаз… А-ха-ха! Жалко, хорошая девочка, а… бедняжка. Такую болезнь ничем не излечишь.

Масуда спросил, помогая ему снаряжать в дорогу Серого:

— Зачем вам догонять Салимуджан? Что вы сделаете? Пусть себе идет потихоньку, вволю поплачет дома, успокоится.

— А школа? — спросил Масуд.

Кадыр-ака ничего не ответил и, только когда Масуд уже вскочил в седло и собирался тронуть коня, пробормотал:

— Сами говорили, у детей вот-вот каникулы, а учитель — тоже человек. Что вы ей скажете?

В самом деле, что он мог ей сказать?

Проще было думать, что все подозрения об отношении к нему соседской девушки Салимы, раньше, как он замечал, охватившие маму, а теперь открывшиеся и Кадыру-ака и остальным, чепуха и выдумка, а Салиму заставила предпринять такой неожиданный шаг какая-то другая причина.

Если свернуть на эту горную трону, защищенную склонами и поэтому почти не засыпанную снегом, выбросишь хороший кусочек дороги и сократишь разделяющее их с Салимой расстояние версты на полторы. Так и сделаем. Ну, Серый! Салима ушла, наверно, рано, может быть еще до света…

А что он ей скажет, в самом дело? Ничего у него не было для нее, кроме слов благодарности за ее дерзкий и радостный приезд в Ходжикент. Кажется, не назовешь светлее дня в ту пору, если вспомнить. Ну, он скажет ей об этом, а потом? Может быть, подчиниться воле случая или судьбы, как хотите толкуйте, и не мешать Салиме, пусть уходит в Ташкент?

Тогда он посадит ее на Серого и довезет. У него тоже есть дела в Ташкенте, надо и ему побывать там. Конечно, прежде всего хотелось навестить Дильдор в госпитале, но об этом он не стал раздумывать, пока конь шагал по тропе.

Подумать было и еще о чем… Дервиши опять начали наводнять мечеть и чинаровую рощу. Откуда они взялись? Салахитдин-ишан появился в месте паломничества. Почему такая перемена в поведении трусливого ишана? Земля живет слухами, пусть негромкими, но ходячими, людских глаз не закроешь, ртов не заткнешь, а люди передавали, что в Хумсане и Юсупхане, Богустане и Хандалыке, Чимгане и Бричмулле видели двух всадников, которые беседовали с муллами и возвращали дервишей. Что за всадники? По приметам это были Обидий с дядей, и надо было быстрее рассказать об их путешествии по горным кишлакам Трошину и отцу.

Имело смысл заглянуть в проектный отдел стройорганизации, которой поручили разработку проекта и строительство новой школы в Ходжикенте. Сколько ни катайся господин Обидий со своими дядями по окрестным дорогам и тропам, а школу мы построим, школа будет! И не какая-нибудь, а новая, и не просто школа, а имени Абдулладжана Алиева…

Ах, как нужна будет в этой школе Салима Самандарова!

Масуд совсем ослабил поводья, конь сам выбирал, куда ступать, и ступал осторожно, иногда обходя подкинутый ветром снег, если позволяла тропа, иногда проваливаясь в него. Как бы это сокращение пути не обернулось задержкой, потому что по дороге можно было бы подгонять Серого, ехать быстрее! А тут оставалось подчиняться его природному здравомыслию и чутью. Внизу — нагромождения снежных лавин, белые пропасти…

Тропа стала расширяться. Мерно покачиваясь в такт конским шагам, Масуд думал: да, они с Салимой вместе выросли, бегали по одной улице, играли в пыли. Как им все было весело тогда! Да, они ходили в одну школу, учились в одном педучилище, ну и что? Он всегда видел в Салиме самого верного и дорогого друга. Она приходила в их дом в Ташкенте и оставалась ночевать с мамой почти каждый вечер. Она выступала здесь на собрании кишлачного актива, собранного Исаком-аксакалом, чтобы обсудить фельетон Обидия в газете, и это не кто-то другой, а она защищала Дильдор, пылко говорила о том, как это непросто, а юная девушка сумела, порвала со своим классом, отказалась от богатств, запрятанных отцом-баем и братом-сыном, сбросила паранджу, пошла в школу. За все это ее чуть и не убил брат!

Салима! Разве мы виноваты с Дильдор, что полюбили и любим друг друга? Нет, он не чувствовал себя виноватым, откуда же эта удрученность, эта неловкость, это чувство бессилия что-нибудь поправить? Оставались надежды на мать, Назокат, она — умная, она и его научит, и Салиме скажет какие-то нужные и сильные слова, полные надежд…

Ветер не хотел утихать совсем, хотя сегодня дуло меньше, чем вчера. И снежинки носились по воздуху, перелетая со склона на склон и порой цепляясь за его плечи и шапку.

Он писал Дильдор часто, посылал ей стихи — о том, как любит, как скучает. С тех минут, как он поговорил с Сергеем Николаевичем, его не оставляло беспокойство за жизнь Дильдор, но в письмах к ней он боялся задавать вопросы о ее самочувствии, выражал уверенность, что оно улучшается, и все. Неожиданно от нее тоже пришло письмо. Она написала его сама. Две-три неровных строки, полные бесконечных ошибок, но как они были дороги! И эти ошибки тоже… Ах, это письмо! Оно и сейчас было в кармане его куртки, на груди, и он помнил его на память. «Я счастлива… ваши письма… Нет такой другой счастливой, как я… Доктор сказал… вы были… Я тогда видела сон… вас… Берегите себя… Всегда ваша Дильдор».