— Есть надежда? Хоть маленькая? Или нет совсем?
Мать ответила, вытирая слезы:
— Иди к ней. Она все время зовет тебя.
И он вошел — нерешительно и тихо — туда, приоткрыв дверь палаты, и остановился. Никогда он не видел таких бледных, совсем безжизненных лиц. Ему показалось, что… Но Дильдор, как ни были тихи звуки оттолкнувшейся и отплывшей двери и его шагов, услышала их и открыла глаза. И даже лицо ее изменилось, где-то в глубине, под кожей, побежала кровь, оно порозовело.
Со стула, вплотную придвинутого к кровати, поднялся кто-то, и тогда Масуд увидел его и узнал — это был Сергей Николаевич. Он положил руку на высокое плечо Масуда, постоял и вышел, оставив их вдвоем. А Масуд сел на его место, еще ближе попытался пододвинуть стул и молвил про себя: «Вы ничего не понимаете! Она будет жить!»
Он склонился над своей любимой, коснулся губами ее густых ресниц, погладил кончиками дрогнувших пальцев ее горящий лоб.
— Дильдор!
Она медленно набирала воздуха, собиралась с силами для ответа, но только слабо простонала. Но вдруг лицо ее опять порозовело, и рука поднялась и тронула его заросшую голову, и губы прошептали слово, которое он отчетливо услышал:
— Соскучилась…
— Скоро поправитесь, — сказал он.
— Да…
— И уедем в горы, где чистый воздух, и родниковые воды, и медовая трава — лучшее лекарство.
— Да…
Она отвечала с закрывшимися глазами, а теперь снова открыла их и даже улыбнулась — он угадывал все движения ее души по малейшим намекам.
— Увидела вас.
— Что вы хотите, Дильдор, любимая моя? Я все сделаю!
— Песню… — едва услышал он.
Девушка прикусила губу от боли и вытянулась, да, она как-то неестественно вытянулась, и он испугался и, наверное, крепче, чем можно, взял ее своими железными руками за худенькие плечи, но она опять прошептала еще тише:
— Песню…
Он покивал, сжав влажные веки и выдавив из-под них никчемные капли, нагнулся ниже, прислонил свои губы к ее уху и, обдавая его жарким дыханием, зашептал:
Моя весна ты, счастье ты мое,
Тоска моя, желание мое,
Рассвет ты мой и утро ты мое,
Любовь и сердце ты мое!
Нет песен без тебя, дутара нет,
В глазах огня нет и волненья нет,
Нет смеха, слова нет и книги нет,
Не мил мне без тебя весь белый свет!
Знай, что цветы растут вокруг — с тобой,
Что соловьи поют вокруг — с тобой,
Знай, солнце поднимается — с тобой,
И я живу — лишь для тебя, с тобой!
Моя весна ты, счастье ты мое,
Тоска моя, желание мое,
Рассвет ты мой и утро ты мое,
Любовь моя и сердце ты мое!
Дильдор чуть пожала ему руку, но ведь он уже научился все угадывать. Она благодарила… Ей, наверно, понравились стихи. Она скажет ему об этом потом, когда… Для всех она бессильная, слабая, а он помнит ее веселой и вновь увидит такой. Всем кажется, что ее глаза — огоньки потухающих свечей, а он видел их полными блеска и радости жизни… Вот они открылись, опять открылись. Они смотрели на Масуда, и он приподнял с постели ее легкую, как перышко, руку и стал гладить, думая, как развеселить любимую. А она смотрела на него и уже не видела. И рука, которую он все еще гладил, холодела…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
После того как Шерходжа увидел из окошка кузнеца конный разъезд на дороге — этих троих, разыскивающих его, — у него возникла перед глазами тюрьма. И Замира, и все. Отец, Кабул-караванщик, Нормат — они были такими же, как всегда, а Замира почему-то выглядела ведьмой с распущенными волосами…
Он никогда не любил ее, но все же это видение было ужасающе неприятным. Его охватили одновременно невольная дрожь и смех, готовый прорваться наружу.
В дороге он вспомнил об этом и, придавая себе силы, решил, что это был смех над ними, над чекистами, которые опять остались с пустыми руками. Он даже попытался рассмеяться сейчас, когда скакал один по белой полосе с редкими тоже белыми колеями от колес. Не вышло. Тревога была сильней. Куда теперь? Куда же ему?
На всех путях мерещились засады. Да они и были… Неужели не пробраться?
В такие критические минуты в мозгу решительных людей идет необычная работа, с быстротой молнии вспыхивают и меняются мысли, возникают давно забытые картины, вспоминаются случайные встречи, память выталкивает из своих глубин то, чего, кажется, и не было. Нет, было когда-то…
Ходжикент… Сад отца с длиннющими виноградными туннелями… И он, еще безусый подросток, крадется по одному из них, выслеживая голенастую девочку. Не только голенастую, но и с припухлой, живой грудью, которая зазывно шевелилась под шелковым платьем, как только девочка пускалась бежать…
Была ранняя весна — время первых весенних праздников, когда съезжаются гости, варят из муки и солода пьяную кашу — сумалак, жгут костры. Перед верандой их дома тогда разложили большущий костер, казалось — до неба, а вокруг бегали дети с веселым шумом и гамом. Отсюда, от костра, они и убежали с Акидой в сад, в виноградный туннель, по которому начала расползаться зелень. Акида — да, ее звали Акидой, как это вспомнилось, как сохранилось — одному богу известно, она заманила его за собой и где-то тут спряталась…
Вот он и разыскивает ее.
И вдруг она хватает его сзади, обнимает, душит и тискает так, что он и правда чуть не задыхается и чуть не кричит от страха, но какое-то незнакомое, тревожное и сладостное чувство удерживает его, и он начинает дышать, сам хватает ее руками, подставляет ей свое лицо, а она осыпает странными, оставляющими восторг и боль поцелуями его глаза и щеки. Она была старше на два или три года… Акида, дочка друга отца — Кудратуллы Ходжи, гостя из высокогорного Хандайлыка.
Дорога в Хандайлык — налево, через несколько верст. В горы. Именно такая, от которой предостерегал кузнец, — крутая и, должно быть, скользкая. Но это и хорошо. Чекисты не полезут туда. Да и зачем им Хандайлык? Они обложили Ходжикент… На дальние подъезды к фамильному кишлаку Нарходжабая у Саттарова людей не хватило. Не все на свете люди, слава богу, служат в ГПУ…
Он не поедет в Ходжикент сейчас. Он свернет в Хандайлык. Этот поворот будет скоро, до того, как покажется Газалкент.
А может, не Хандайлык, а Юсупхана? Нет, пока нет… С Суюн-беке у него никогда не было хороших отношений. Третья жена отца больше других враждовала с Фатимой-биби и почему-то особенно не любила Шерходжу. Еще, чего доброго, испугается за своего чабана, сама и выдаст байского сына… В Хандайлык!
А жив ли Кудратулла Ходжи? Не постигла ли его судьба отца? Может быть, в его хандайлыкском доме уже заседает сельский Совет? Кто знает! Здесь тебе никто не скажет этого, Шерходжа. Ты — один. Хандайлык далеко, вести из него и к нему спускаются и поднимаются с опозданием на месяцы, иногда на целый год. Может, там и советской власти еще нет? Нет, она есть. Она всюду. Как небо. Как воздух.
И первый раз Шерходже на ум пришла простая и окончательная мысль, что здесь нельзя больше жить. В Кашгарию. В Турцию. Куда угодно, только не здесь! Вот сделает свои, богом начертанные и кровью предписанные дела, а тогда…
Хорошо, он доберется до Хандайлыка, а если там нет ни Кудратуллы, ни Акиды, тогда куда он денется? Но ты же уже сказал, Шерходжа, что на это тебе сейчас никто не ответит, и даже сам себе ты не ответишь. Все, что у тебя, что с тобой, — маузер за пазухой и камча в руке. Действуй, подгоняй коня. Ведь и такое возможно, что Хандайлык не занесло без следа снегами, не смело ветром в пропасть, что он стоит себе на своем месте и живет в нем Кудратулла Ходжи со своей Акидой, которая поможет, не откажет ему в помощи, уж кто-кто, а женщины, поцеловавшие его один раз, не забывали этого и всегда ему помогали…
Он свернул в сторону у водораздела Боз Су, переехал деревянный мост, заваленный и облепленный снегом, и направил коня вверх, по дороге, на которой не было ни следа. Никто не рисковал двигаться по ней в такую погодку… А у него ничего другого не осталось.
Холодный ветер зло щипал лицо, рвал как будто, а не щипал, конь, проваливаясь в снег по колени, давно пошел трудным шагом, рука с камчой — тоже словно бы сама — спряталась в рукав шубы, а другая ослабила поводки уздечки. Довериться коню — и все, сам ты сделал, что мог, Шерходжа…
После полудня он доехал до Хандайлыка и встретился на гузаре кишлака со стариками, бредущими из мечети. Старики были как старики, худые и толстые, с палками и без них, белобородые, с клочками седины на бровях… «Может быть, один из них — Кудратулла Ходжи? Кто же?»
Видимо, он так всматривался в стариков, что они стали поднимать опущенные от смирения или слабосилия головы и вглядываться в него. Отвернув в сторону морду коня, Шерходжа поклонился им всем сразу, поздоровался как полагается. Тогда один из них, самый низенький, но зато и самый длиннобородый, в черном чапане до земли, до снега, остановился, ответил на приветствие и спросил, подходя поближе к остановившемуся всаднику:
— Добро пожаловать, кого ищете?
— Кудратуллу Ходжи-ака, — решился на прямой ответ Шерходжа.
Руки и ноги его замерли, но он все же спрыгнул с коня и поздоровался за руку со стариком, борода которого напоминала о святых людях и обычаях.
— Кудратуллу? — переспросил старик, шепелявя беззубым ртом, и покачал головой. — Ходжи болен… Давно… Но это не главное горе в его доме…
— А что?
— У него — поминки. Зятя бог забрал. Три дня, как зять скончался.
— Какой зять?
Старик с сомнением посмотрел на Шерходжу и ответил:
— Какой! Ведь у него одна дочь, — значит, и зять один. Был. Латиф… Смирный джигит, никому не мешал, да вот… дни его… Идемте, я провожу вас, — смягчившись, сказал старик.
Зеленые ворота были распахнуты. Перед домом в два ряда стояли скамейки, накрытые приснеженными одеялами. На них сидело несколько человек, перепоясанных поверх халатов платками. Увидев приезжего в такой знатной шубе и шапке, ведомого седым стариком, люди, пришедшие помянуть покойного, быстро встали — один за другим — и поникли головами, сложив руки на животах.