— Что происходит? — влетела на кухню Айрис. — Я говорила по телефону, но вы подняли такой тарарам, пришлось повесить трубку!
— Айрис, у нас тут серьезная беседа, — сказал Джозеф. — Оставь нас ненадолго, будь добра.
— Не прогоняйте ее! — закричала Агата. — Только с ней я и могу поговорить по-человечески. Ты слышала? Меня здесь обвиняют в пьянстве. Айрис, разве ты когда-нибудь видела меня пьяной? Скажи им, Айрис!
— Айрис в это не впутывай, — оборвал ее Джозеф. — Послушай меня, Агата, послушай спокойно. Я хочу, чтобы мы пошли ко мне в кабинет, сели и обстоятельно побеседовали.
— Может, поужинаем сначала? — Анна слышала свои слова как бы со стороны, словно стояла рядом с самой собой. Она, по обыкновению, предлагает поесть. Как часто еда — единственное, чем она может помочь, единственное, что она знает и умеет. — На обед прекрасное жаркое, оно в духовке, горячее.
— Нет, — сказала Агата. — Я еду домой. Я не могу оставаться здесь, не могу сесть за ваш стол!
Айрис преградила ей путь:
— Агги, я не знаю, из-за чего сыр-бор, но прошу тебя, останься. Да и как ты поедешь? На улице дождь, дороги не видно, подожди!
Но Агата схватила плащ и выскочила на площадку. Мори бросился за ней. Его голос донесся уже от лифта:
— Я не позволю тебе сесть за руль. Если ты настаиваешь, поедем, но машину поведу я.
— Хочу сесть за руль и сяду! — были ее последние слова, дверца лифта открылась, хлопнула, и кабина со вздохом заскользила вниз.
Анна разложила жаркое, и они сели ужинать. Почти не ели, почти не говорили. Анна начала было:
— Никогда еще в этом доме… — но осеклась.
Айрис помогла ей убрать со стола. Джозеф сидел в гостиной, с нераскрытой вечерней газетой на коленях. В окна бил ветер с реки. Внизу, на пустынной улице он колыхал воду в лужах, и опрокинутое отражение фонаря покрывалось дрожащей рябью.
Позже, много позже, когда они снова смогли говорить и даже вспоминать особый тон, цвет, запах той февральской ночи, она представилась двухактной пьесой: прелюдия и сразу — финал. И ничего посередине.
В дверь позвонили примерно в половине девятого. Увидев двух полицейских в мокрых черных прорезиненных фуражках, Айрис поняла сразу.
— Мистер Фридман дома?
Джозеф поднялся и медленно пошел к ним, так медленно, что Айрис нетерпеливо подумала: ну быстрее же, быстрее!
— Входите, — сказал Джозеф.
— Произошло… Я должен сообщить вам… — начал один. И замолчал. Другой, постарше, которому, как видно, было не впервой, закончил вместо него.
— Произошла авария, — сказал он тихо.
— Ну? — Джозеф ждал. Его вопрос повис, тяжело повис в тусклом свете прихожей. — Ну?
— Ваш сын. На бульваре в Квинсе. Вы позволите присесть?
Ссорились, подумала Айрис. Может, и дрались в тесной, маленькой машине.
На лице у полицейского было какое-то странное выражение. Он сглотнул, точно в горле у него стоял огромный, тугой ком.
— Они ехали… по словам свидетеля… машина двигалась очень быстро. Мчалась чересчур быстро для такого дождя и не вписалась в поворот.
— Вы пришли сказать, что он… погиб… — проговорил Джозеф не то утвердительно, не то вопросительно. И эти слова тоже повисли, эхом отдаваясь в голове: он погиб, погиб.
Полицейский ответил не сразу. Он взял Джозефа за руку и усадил, точно куклу, на жесткое резное кресло в прихожей.
— Они ничего не почувствовали, — сказал он очень тихо. — Ничего. Все произошло мгновенно.
Молодой полицейский стоял возле них и мял в руках мокрую фуражку.
— Да-да, никто ничего не почувствовал, — повторил он, словно это могло стать подарком и утешением.
— Кто был за рулем, неизвестно, — сказал первый. И повернулся к Айрис: — Барышня, есть у вас в доме виски? И надо бы позвать кого-нибудь. Из домашних или врача.
От двери, ведущей в комнаты, словно издалека, хотя она была совсем близко, донесся прерывистый, дикий крик. Он вспарывал тишину, смолкал, снова вспарывал. Анна.
— Такая приятная, тихая пара, — сказал мистер Андреапулис.
Джозеф с Анной сидели в маленькой гостиной, а в кухне жена Андреапулиса раскатывала на столе тесто.
— Они никогда не откровенничали, — продолжил Андреапулис, — но мы с самого начала почувствовали какой-то надлом. Грустные они были. Никто их не навещал. Они любили подолгу гулять вдвоем. Мы с женой их всегда жалели.
О семьях своих ни он, ни она до рождения ребенка и словом не обмолвились. А потом, как-то вечером, пришли вместе, очень серьезные, и сказали, что, раз у них теперь есть сын, положено писать завещание. И попросили его составить документ. Завещать было особенно нечего, но должен же быть план: как поступить с ребенком, если с ними обоими вдруг что-то случится. Мистер Андреапулис с этим безусловно согласился. Они жались, мялись и, наконец, договорились, что в случае их смерти опекунами мальчика назначаются ее родители. Он спросил, есть ли на то их согласие. Оказалось, с родителями они ничего не обсуждали, но уверены, что они не откажутся: они живут за городом, в своем доме, у них много места. Мори с Агатой сказали это и смущенно захихикали. Андреапулис их понимал. Все-таки завещание чересчур торжественный и официальный документ. Зачем — в их-то годы?! Люди не умирают в таком возрасте, не оставляют детей сиротами. Документ казался им надуманным и глупым.
Так все это и произошло. Завещание они оставили у него и, по всей вероятности, вовсе о нем забыли. Откровенно говоря, он и сам забыл. Вспомнил, только когда произошло это несчастье.
— Значит, ничего не изменишь? — уточнил Джозеф.
— Ну, как я уже говорил, вы вправе опротестовать завещание. Но на каких основаниях? Написано под давлением? Не докажешь. Ведь эти люди даже не знали о существовании документа. — Глаза Андреапулиса глядели из-под полуопущенных век сочувственно и скорбно. — Кроме того, они искренне хотят забрать ребенка. А в праве его навещать вам ни один суд не откажет.
— Навещать в их доме?
— А где же еще?
— Прямо как в тюрьме, — пробормотал Джозеф.
— Так вы хотите опротестовать завещание? Я слабо верю в успех, но попробовать можно.
— Суды и законы. Мараться в этой грязи… Вы уж простите, лично против вас я ничего не имею, но…
— Не извиняйтесь. Я все понимаю.
— Мараться в грязи, — повторил Джозеф. В глазах у него стояли слезы.
Молодой адвокат отвернулся. Он ждал.
Джозеф встал.
— Мы подумаем, — сказал он. — И дадим вам знать. Пойдем, Анна.
На стенке, позади стола, висело множество дипломов и аттестатов; в их величественном обрамлении голова доктора смотрелась еще величественнее. На полках теснились книги. Джозеф с Анной успели рассмотреть на корешках имя самого доктора и многие другие имена. «Психология подростков», «Психология детей дошкольного возраста»…
— Да, этот ребенок, безусловно, уже травмирован, и очень сильно, — сказал доктор. — Я понимаю, вы надеялись услышать от меня совсем иное.
Анна вытерла глаза.
— Нет, вы правы. Это разумно. Проводить часть времени там, часть здесь ему вредно, даже если суд разрешит — в чем я тоже сомневаюсь.
— Вы рассуждаете очень ответственно, миссис Фридман. И вы очень храбрая женщина.
— И все-таки! — с горечью воскликнула она. — Если бы по завещанию его оставили нам, я не поступила бы с ними так, как они поступают с нами!
— А я на их месте сделал бы в точности то же самое, — заявил Джозеф. — И это чистая правда.
— Которая и доказывает еще раз, что ребенка от столь враждебных чувств надо избавить, — заметил доктор Бриггс. — В его крошечной жизни и так хватает потрясений. И самое доброе, что можно для него сделать, если вы и вправду его любите — а я вижу, что любите, — это отойти в сторону и оставить его в покое. Пускай другие дедушка и бабушка заботятся о нем, пускай дадут ему ощущение надежности, тыла. Ребенок — не приз, и это не спортивное состязание.
— Даже навещать нельзя, — вздохнула Анна.
— Я не стал бы настаивать на визитах в тех обстоятельствах, которые вы описали. Как он справится с вашей взаимной ненавистью? Ему поневоле придется принять чью-то сторону, а зачем? Когда мальчик станет старше, он сам захочет вас повидать. Подростку важно знать свои корни. И тогда ситуация будет совсем иной.
— Подростку! — в отчаянье воскликнула Анна.
— Да, ждать придется долго, — кивнул доктор.
Дома Анна расплакалась.
— Если б мы его не знали, было бы не так больно. А ведь он уже начал называть меня по имени. Последний раз он сказал мне «Нана».
«Пока Мори был жив, я даже не знала, как я его люблю, — думала Айрис. — А теперь вспоминаю Эрика, его личико, кулачки и понимаю, как я любила Мори. Эрика забрали, и я точно снова потеряла брата».
Вслед за первой оглушающей, ослепляющей болью потянулись долгие безутешные ночи и дни. Почему? За что? Ответа нет. Ничего нет. И никогда не будет. Все давалось неимоверным усилием: поесть, одеться, сходить в магазин, снять телефонную трубку.
Потом, однажды утром, душа слабо шевельнулась, захотела что-то почувствовать. Анна достала пачку перевязанных ленточкой писем, тех, что пришли из Европы в первые ужасные месяцы после гибели Мори. И из темноты донеслись голоса: братья Эли и Дан, курносые веснушчатые мальчишки в родном материнском доме, и вдруг, неожиданно, в Вене, совсем взрослые, солидные мужчины, старше, чем папа перед смертью; Лизл, дочка Эли, прелестная девочка-фея, и неизвестный Тео, муж этой, уже подросшей девочки.
Вена, 7 марта 1938 года
Дорогие дядя Джозеф и тетя Анна!
Наконец-то я собралась вам написать. Мне ужасно стыдно, что не сделала этого раньше (кроме маленькой записки с благодарностью за свадебный подарок, который вы прислали нам с Тео). И все же надеюсь, вы простите мою лень. Единственным и не очень хорошим оправданием этой лени были письма, которые все эти годы пишет папа, потому что он пишет как бы от всех нас. Ну да ладно, вот она я, ваша ленивица-племянница Лизл; сижу в библиотеке, гляжу на тающий снег и беседку под окнами, где мы когда-то вместе пили кофе. Неужели прошло целых девять лет? Я была тогда совсем маленькая и во все глаза смотрела на родственников из далекой Америки. А теперь я уже замужняя «дама», и нашему сыну Фредерику (мы зовем его Фрицель) уже год и месяц, и он уже начал ходить. А еще — мы переезжаем в Америку! Даже не верится, но это так. Потому-то я и собралась вам написать.