– О, Лебедь, я не хотела тебя оскорбить!
Мавка вздохнула и принялась щипать щеки, пока они не стали розовыми и блестящими.
– Это все ваша порода. Ты, может, и не из Елен, но все равно что их сестра. А ваша порода мою породу не жалует. Так что нет, я не буду тебе помогать оседлать ступу. Я, конечно, не хочу, чтобы тебя съели, но дело не в этом. У меня есть своя гордость. Когда-то, Маша, когда я еще не вы́носила цикаваца и меня в кафе волшебников на порог не пускали, когда пастухи визжали, завидев меня, и осеняли крестным знамением, когда Наганя спала в твоей постели, а меня любовник покинул ради суки-русалки, которая его все равно утопила, и поделом, гордость – это все, что у меня было. А ты смеешься надо мной, когда я пытаюсь научить тебя пользоваться помадой.
– Согласись, что по сравнению с угрозой стать супом, губная помада выглядит несерьезно.
Мадам Лебедева уставилась на Марию и не отводила взора, пока Маша не почувствовала, что щеки ее пылают, а черная отметина на лице наливается болью.
– Думаешь, я дура, Маша? Столько времени прошло, а ты все еще говоришь со мной как со взбалмошной девчонкой. Я – волшебница! Тебе никогда не приходило в голову, что я люблю помаду и румяна не только за их цвет? Я послушник этой древней традиции, более загадочной и непостижимой, чем самые смелые мечты алхимиков. Ты никогда не задумывалась, почему я даю тебе так много баночек, кремов и духов? – Глаза Лебедевой сияли. – Маша, послушай меня. Косметика – это продолжение твоей воли. Почему, думаешь, мужчины раскрашивают себя, прежде чем идти в бой? Когда я подкрашиваю глаза в тон моему супу, это не потому, что мне больше нечем заняться, кроме как заботиться о таких пустяках. Моя раскраска говорит – мое место здесь, и вы меня не отвергнете. Когда губы мои горят ярче, чем пурпурная наперстянка, я говорю – иди сюда, самец. Я твоя самка, и ты меня не отвергнешь. Когда я щиплю щеки и припудриваю их перламутром, я говорю – смерть, убирайся, я твой враг, и ты меня не повергнешь. Я говорю все это, а мир меня слушает, Маша. Потому что моя магия так же крепка, как моя рука. Меня никогда не повергнуть.
Ненакрашенные губы Маши раскрылись в изумлении:
– Я же не знала.
– Но ты и не спрашивала.
– Пожалуйста, помогите мне, Инна Афанасьевна. – Марья взяла руками бледные мягкие руки мавки: – Пожалуйста.
– Время от времени, сестра, надо что-то и самой для себя сделать.
Марья смотрела на мадам Лебедеву – на ее горящие янтарем веки, на бледные губы, на покрытые морозным узором щеки. Она с трудом могла противиться красоте своей подруги. Она тоже не посмела бы отвергнуть Мадам Лебедеву.
– Может быть, ты меня тогда раскрасишь для этого задания? Сделаешь мне лицо, как много раз предлагала?
Мадам Лебедева нахмурилась. Уголки ее жемчужных губ опустились, и она показалась старше на целую вечность:
– Нет, Машенька. Я не сделаю этого. Это будет всего лишь продолжение моей воли, а здесь важна твоя. Но скажу тебе так: синий цвет – для жестких переговоров; зеленый – для немыслимой отваги; фиолетовый – для грубой силы. Еще скажу тебе: коралловый убеждает, розовый настаивает, красный принуждает. Еще скажу – ты мне дорога, как розовое масло. Пожалуйста, не дай себя съесть.
Мадам Лебедева склонилась вперед на золотом табурете и расцеловала Марью в обе щеки, мягко пощекотав ресницами ее виски. Она пахла дождем, падающим на кусты жимолости, и, когда она отстранилась, ее поцелуи остались на коже Марьи – два одинаковых розовых кружочка, почти невидимые.
– Не забудь об этом, когда станешь королевой, – еле слышно выдохнула она. – Я открыла тебе мои секреты.
Робкий зимний полдень, едва показав скромную лодыжку, поспешил соскользнуть обратно во тьму. Марья шла по Скороходной улице, пиная куски льда. Власть, думала она. Что я об этом знаю? Кто был главным, когда Кощей кормил меня и не давал говорить? Только не я. Из трактира с черноволосой крышей и заплетенными косами, повисшими по углам, будто шнурки от звонков, выплеснулся взрыв смеха. Марья остановилась и погладила стену дома – бледную гладкую безволосую кожу, не иначе как девичью. Здание встрепенулось в ответ. Но все же я сама выбрала молчание и принимала то, чем он меня кормил. И он тоже дрожал, когда прикасался ко мне, дрожал от слабости, что я у него вызывала. Что все это значит?
Марья остановилась и подняла лицо к звездам, которые сверкали, словно кончики ножей. Она подняла воротник длинного пальто: рана под глазом пульсировала от холода. Она думала о том годе, что минул с тех пор, как она приехала в Буян, о том, как она трепетала, когда впервые увидела Черносвят, фонтаны теплой крови, которые – вот они: журчат у нее за спиной, смех Нагани со страшными щелчками. Тысяча девятьсот сорок второй, подумала она. В Ленинграде. Она содрогалась как раз от этого «в». Не под Ленинградом, а в Ленинграде. По крайней мере я умру дома. Но он же не говорил, что я умру! Он сказал – дезертирство. Я стану дезертиром. То же самое, что беглянка, в общем-то. И что такое дом? Буян – мой дом. Ленинград так далеко, 1942-й так далеко. Зачем бы я стала возвращаться?
– Волчья Ягода, – прошептала она, призывая что-то знакомое, огромное и доброе.
– Да, Марья, – ответил голос коня над ухом, будто все время был здесь. И он был рядом, дышал над ее плечом. Конь бледно светился в ночи.
– Я вот думала, если ты мне понадобишься, придешь ли ты?
– Я бы не называл это правилом, но у меня очень хороший слух, и я быстр.
Марья повернулась и обняла длинную шею коня руками. От него пахло не лошадьми, а металлом и автомобильными выхлопами.
– Обещай мне, Волчья Ягода. Обещай, что никогда не увезешь меня обратно в Ленинград. Если я не вернусь туда, то и не умру там.
– А кто-то сказал, что ты должна умереть?
Марья нахмурила бровь:
– Ну нет, не совсем так. Он сказал – приговорена. Но приговорена обычно означает смерть.
– Может, все еще будет не так плохо.
– Волчья Ягода, поклянись мне. На чем клянутся лошади?
– Ни на чем, – ответил конь со странным акцентом, все тем же грубым и глубоким голосом, но искаженным и измученным. – Лошади – безбожники. Есть только всадник и хлыст. Но я обещаю.
– Отвези меня домой, Волчья Ягода.
Бледный, как кость, конь склонился перед ней и так изогнулся, не размыкая ее объятий, что Марья в два счета оказалась заброшенной к нему на спину. Она чувствовала, как его маслянистая кровь тяжело и горячо струится под ней. Он повернул к Черносвяту, видимый не лучше чем темная точка на темном небе. В свете факела тени его костей двигались по тонкой коже.
– Почему ты позволяешь мне ездить на тебе верхом? Ты более ручной, чем ступа председателя Яги?
Волчья Ягода фыркнул:
– Эта штука – просто посудина. У нее нет ни пасти, ни зубов. Нельзя назвать живым то, у чего нет рта. Много всего в Буяне с вывихом да вывертом – замшелые камни и ружья могут говорить, птицы обращаются в мужчин, домики стоят будто юноши, – но ты обрати внимание, что у всего живого есть рот. Рты кусают и глотают, ртом говорят, ртом пробуют на вкус. Ртом целуют. Рот – главный инструмент жизни. Ступа – она как очень злобный подхалим. В каком-то смысле она живая, но за стол ты ее не посадишь. – Стук копыт отдавался эхом в темноте. – Что касается вопроса, почему я позволяю тебе ездить на мне. Что за вздорные понятия – кто на ком ездит! Кто слуга – тот, кто несет свою госпожу, или тот, кто расчесывает и чистит своего скакуна? Это просто, Марья Моревна. Ты служила мне, когда мы только встретились. Ты вычистила мою шкуру до блеска и перековала меня. Ты спала на моем боку. Услуга за услугу. В моих четырех сердцах услуга – это один из многих способов выражения любви. Я служу Кощею. Но если бы ты не погладила меня за копытом, я бы никогда не служил тебе. – Волчья Ягода повернул длинную голову и легонько куснул ее. Было больно, но она поняла – и приняла это – как знак нежности и привязанности. – Со ступой все не так, знаешь ли. Это кухонная зверюга. Ты не сможешь опуститься достаточно низко, чтобы служить ей, даже если поползешь на брюхе. И задания Яги никогда не принуждают тебя к покорности. Эта вещь требует силы, Марья. Она хочет, чтобы ты была больше, чем она сама. Она хочет повелительницу, и она привыкла к древней и сильной хозяйке, которая может сокрушить ее между ног, чьи железные бедра выражают свою волю совершенно ясно. Тебе с ней не управиться.
– Все уверены, что я не смогу это сделать.
– О, Марья, конечно не сможешь! Даже прожив год с нами, ты все еще нежная и добрая! Немного необузданней, может быть, более склонна кусать и быть укушенной, красть и драться, но до чего же ты все еще теплая! Все еще готова делать, что тебе говорят. Не такой девушке ездить на ступе верхом. Нет в тебе этого. Давай я отвезу тебя к северной стене. Ты добудешь ее побрякушку и всех обдуришь.
Марья помотала головой:
– Да ей достаточно спросить ступу, и меня тут же разоблачат.
– Я же тебе говорил – у нее нет рта, чтобы предать тебя.
Марья глубоко задумалась. Она хотела бы, чтобы все было так легко. Чтобы ей помогли. Как приятно, когда тебе помогают. Но голос Мадам Лебедевой все еще звучал у нее в голове – время от времени, моя дорогая сестра, надо делать что-то самой.
– Задание – это не побрякушка, задание – это ступа, – вздохнула она наконец. – Отвези меня в башню, Волчья Ягода. И все на этом. Я должна сама найти способ.
Молча ехали они по Скороходной дороге, тянувшейся позади черной лентой с огромным медальоном луны, скользящим по ее середине.
– Волчья Ягода, можно тебя спросить напоследок?
Большой конь вздохнул:
– У тебя вопросов как овса в торбе, Марья.
– Я говорила с домовыми, с лешим, с самим Змеем Горынычем, и все они считают себя преданными делу Партии, любят ее, словно мать. Они все время напоминают мне лозунги из моего детства, и глаза их при этом аж горят. И все же Кощей живет в своем большом дворце, а Лебедева копит свои ночные кремы и камеи и ценит свое происхождение. Маленькие люди бьются за то, чтобы с гордостью носить знаки отличия на груди, чтобы агитировать и крепить ряды, а большие люди живут, как всегда жили, как драконы, как цари. Как это может быть?