После этого солдат умер, с именем этим на протертых до нитки губах.
Иван побрел к палатке, спотыкаясь о тела, прижимая шапку к голове. Он кулаком смахивал слезы с глаз, взбираясь, как горовосходитель, по их галстукам, их серебряным блесткам, по их идеальным ботинкам. «Не смотреть вниз. Не смотреть вниз».
Часовых у палатки не поставили. Иван Николаевич подскочил, когда краешком глаза заметил движение чего-то серебряно-белого. Когда он повернулся, то увидел лишь еще больше павших мертвецов, еще больше павших листьев. Палатка затрепетала.
– Хр-р-р-р, – захрипело что-то, но не палатка и не солдат.
Иван резко обернулся. Что-то тяжело ступало по обломкам и мусору, переваливаясь из стороны в сторону, то на скрюченный локоть, то на вывернутую ногу. Иван не мог понять – мужчина это или женщина, – голова пряталась в глубине темных сгорбленных волосатых плеч, а при ходьбе существо скрипело, как флюгер. Ивану отчаянно хотелось убежать, двигая крепкими ногами, перемахивая по три речки сразу. Вместо этого он ждал с замиранием сердца, когда существо переступит через костлявый труп и вытащит голову, спрятанную на груди.
У существа оказалось женское лицо, да такое юное и прекрасное, что у обмершего Ивана Николаевича, пораженного силой его взора, закололо вернувшуюся к жизни кожу. Совершенные арки ее бровей обрамляли горящие сине-фиолетовые глаза, а губы приоткрывались, как у невесты, ждущей поцелуя. Однако темные волосы ее свалялись и спутались, как у медведя, и одежды на ней никакой не было, кроме перепачканных перьев, больше похожих на шерсть, чем на пух, висящих клочками от огромных квадратных костлявых плеч до самых трехпалых, как у ящерицы, ног с птичьими когтями, скребущими мерзлую землю.
– Вот уж повезло мне так повезло, – пролаяла она, брызгая слюной. – Масло, добрый перекур и новые ботинки!
Женщина-птица усмехнулась, будто удачно пошутила. Когда ее прекрасный рот приоткрылся, Иван заметил, что у нее только три зуба, спрятанных в рахитично-белых деснах. Она выгнула спину, и плечи ее развернулись в пару полуголых крыльев. Она взмахнула ими дважды и трижды, пока не успокоилась и снова не сложила их на спине. Иван еще раз перекрестился.
– Юноша, ну что это такое? Тебе уже пора покончить с Богом. Воздень руки и обзови Его по-всякому, ну правда. Накидай кирпичей в окна Его дома! Лично я ничего не имею против опиума или народа, но с вас Его уже достаточно. Пора поквитаться.
Женщина-птица широко открыла рот и снова пронзительно крикнула.
– Ты дьявол! – вскричал Иван Николаевич.
– Ловко подмечено.
Иван постарался замедлить дыхание. Холод пронзил его горло.
– Бога нет только тогда, когда черта тоже нет, – прошептал он. – Иначе конец игре.
Она приподняла одну ногу, опустила ее, потом другую, раскачиваясь туда-сюда.
– Конец так конец, Иван Николаевич.
– Откуда ты знаешь мое имя?
– А ты знаешь, что всякий раз, когда я разговариваю с людьми, меня это спрашивают? Это даже приятно. Даже симпатично, как вы на меня смотрите вот такими большими глазами. Я – Гамаюн, юноша. Я знаю имя каждого. Но если бы я даже не знала, вас вечно зовут Иванами Николаевичами. Даже неудобно, будто я заранее знаю ответ. Так же легко, как достать яйцо из твоего уха.
В Бога Иван не верил. Не так, как он верил в завтрак, в масло или в сигареты. Его угораздило родиться до революции и быть крещеным, поэтому он был подвержен прискорбным порывам то и дело перекреститься. Но Иван знал, что религиозные догмы служат только гнету трудящихся. Он гордился своими ясными убеждениями, современными взглядами, свободными от всех этих пустых, якобы святых заветов.
Иван Николаевич не верил в Бога, но он верил в птицу Гамаюн. Его мать перестала читать ему Библию, как положено всякой хорошей матери, но не перестала читать ему сказки у печки по вечерам, когда в темноте за окном пряталась зима. Иван не помнил, чтобы она говорила: «Отче наш иже еси на небеси», но он пронзительно ясно помнил ее лицо в свете лучины, когда она шептала: «Гамаюн ест из плошки прошлого, настоящего и будущего, из плошки, где мой Иванушка младенец, и крепкий юноша, и старик с внуками. Вот она идет, совсем как птица, да только не птица, скрип, скрип, скрип».
– Да ты меня знаешь, а? – ухмыльнулась Гамаюн. – Это хорошо. Я тоже много кого знаю, и у меня есть гарантии правительства. Если бы Христос вернулся на золотом облаке, они бы арестовали его прямо на месте, а меня бы не тронули. Есть свои пределы и у революции.
Холодные липкие ладони Ивана окоченели в сжатых кулаках. Как ему все это описать в ежедневном рапорте?
– Кто в этой палатке, Гамаюн?
– Пойди да найди. Ты все равно это сделаешь. Не может все воротиться, пока не случится. А затем все и начнется, как мотор, завертится, закружится, пока все не загорится.
– Я не понимаю, – прошептал он.
Гамаюн проковыляла к нему поближе, раскачивая головой на массивных плечах. Она примостилась на животе у мертвого солдата, ломая весом его ребра, выдирая когтями лоскутья из его рубашки винного цвета.
– Садись, Иван Николаевич. Я собираюсь рассказать тебе все, что с тобой случится. Ну давай уже, двигай коленями, вспомни, как они сгибаются.
Прекрасное лицо Гамаюн выглядывало из мешанины птичьего тела. Шея вытягивалась и гнулась, как у лебедя, но была толще и увита толстыми жилами-веревками.
Иван сел на траву, стараясь не осквернить какого-нибудь несчастного мертвеца.
– Зачем тебе творить весь этот ужас? – спросил Иван.
– Потому что мое дело обеспечить, чтобы все, что происходит, происходило так, как оно происходит.
– Так оно же все и так происходит, само собой?
Гамаюн склонила голову набок. Глаза ее засияли:
– О, Иванушка, не само по себе. Вспомни, как твоя матушка рассказывала тебе сказки у печки. Ты их слышал сотни раз. Джек вечно карабкается по бобовому стеблю. Добрыня Никитич вечно едет в Сарацинские горы. Финист Ясный Сокол всегда женится на купеческой дочке. Ты знал, чем все закончится, но ты все еще хотел слушать, как мать тебе читает, изображая добрым голосом, как страшно рычит волк. Если бы она рассказывала их по-другому, то в них все не происходило бы так, как уже произошло. И все же она должна была их рассказывать, чтобы сказка продолжалась. Чтобы она сказывалась так, как сказывается. То же самое и со мной. Я знаю все истории. Бояре всегда бреют свои бороды. В Церкви всегда случается раскол. Украина вечно вянет на поганом ветру. Но я все еще хочу слышать, как мир рассказывает эти истории, как только он и может рассказать. Я хочу дрожать, когда мир изображает волка. Все это еще должно случаться, чтобы случиться. Ты уже вошел в ту палатку. Ты уже расстался с ней. Ты уже потерял ее. Ты бы мог рассказать свою историю по-другому в этот раз, я полагаю. Но ты не расскажешь. Тебя всегда будут звать Иван Николаевич. Ты всегда будешь входить в эту палатку. Ты будешь видеть ее шрам под глазом все на том же месте и гадать, где она его заполучила. Ты всегда будешь дивиться, как у одной женщины может быть столько черных волос. И ты всегда будешь влюбляться, да так быстро, будто тебе по горлу полоснули. Ты всегда будешь убегать с ней. Ты вечно будешь терять ее. Ты всегда будешь дураком. Ты вечно будешь мертвым в ледяном городе, а снег будет падать на твое ухо. Ты все это уже сделал и сделаешь это снова. Я здесь только для того, чтобы удостовериться, что все так и случилось.
– Ты меня пугаешь.
И в самом деле, каждая клеточка его тела вибрировала от присутствия Гамаюн, от давления ее слов, будто буря близится, и он чувствует ее по дрожи в коленях и тяжести в груди.
– Да, – ответила она просто.
– Я не понимаю. Я хочу понять.
– Поймешь еще прежде, чем все закончится. Ты всегда понимаешь.
– Тогда почему все происходит так, как происходит? Если я понимаю это, я могу это изменить. Это из-за тебя? Ты не даешь мне все изменить?
Гамаюн обязана говорить правду. Иван это знал, помнил из каждой сказки. Поэтому он не находил в себе ни малейшей способности не верить ей.
– Все происходит потому, что Жизнь все поглощает, а Смерть никогда не спит, а между ними мир движется. Зима становится весной. И время от времени они исполняют странную и печальную сценку, просто чтобы узнать, не победил ли кто уже. Движется ли мир так, как раньше. – Гамаюн встопорщила истрепанные перья и взглянула на Ивана из-под опущенных ресниц. – Как любовная пьеса. Как жертвоприношение. Я тут точно ни при чем.
Иван посмотрел на черную палатку:
– Я бы мог убежать домой, в мой лагерь. Я бы мог вернуться к своей службе и никогда никому ничего не говорить.
Гамаюн выгнула идеальную бровь:
– Ну так давай, Иванушка. Беги. Поверь мне, она этого не стоит.
Облака встрепали волосы Ивана Николаевича. Он нахмурился и подумал о том, как ему понравилась утренняя папироса. О своем невероятном везении. Если он убежит, то все равно однажды умрет. На дворе 1939 год. Люди умирают постоянно. Он тоже умрет, но умрет, так и не узнав, кто был в черной палатке. Он не сможет перестать гадать об этом, как он никогда не сможет перестать трогать языком порез во рту. Когда бы он ни умер, где бы он ни умер, последнее, что он будет вспоминать, – хлопанье черного шелка, похожее на шепот.
Иван не шелохнулся.
– Добрыня Никитич всегда отправляется в Сарацинские горы, – тихо сказала Гамаюн. После этого она втянула голову в плечи и исчезла прежде, чем он успел моргнуть.
Глава 15. Владычество
Марья Моревна в заскорузлом от грязи мундире командующего, с волосами, заплетенными в косу и уложенными вокруг головы, склонилась над письменным столом.
На войне все идет плохо.
На войне всегда все идет плохо.
Она провела рукой перед глазами. Уже год, не меньше, как ей нужны очки. «Смотри», сказали ей очки, лежащие на столе. «Смотри, насколько ты не такая, как все. Ты стареешь и слабнешь глазами. Это на тот