Бессмертный — страница 35 из 55

Да так ли? Скорее всего, он найдет другую девушку. Возможно, все начнется заново, только без Марьи Моревны, и ей удастся украсть у времени передышку.

– Он слишком гордый для этого. Думаешь, он других когда-то останавливал?

– Я не такая, как другие.

– О, Маша, ну как ты не видишь? Ты такая же. Вот и Иван появился. Это все равно, что услышать – полночь, пора спать, малыш. Нельзя иметь и то и то. На войне всегда приходится выбирать сторону. Ту или другую. Серебряную или черную. Людей или чертей. Если захочешь стать мостом, проложенным между ними, они тебя разорвут пополам.

Марья протянула руки: только Лебедева могла услышать ее страх, увидеть раны, которые прятались в ее челюсти – в том месте, откуда Кощей забрал ее волю.

– Лебедь, как я смогу жить в том мире? Я уже едва ли человек. Я была там только ребенком, как мне найти в себе девочку, которой я была до знакомства с волшебством? Тот мир меня не полюбит. Он изобьет меня, изваляет в снегу, отнимет галстук и оставит в крови и позоре.

– Ты будешь жить так, как в любом другом мире, – ответила Лебедева. Она протянула руку, будто хотела схватить ладонь Марьи, будто хотела прижать ее к щеке, но потом сжала пустоту так, будто держит руку Марьи в своей.

– Тяжело и печально.

Медленно, с бесконечной тщательностью женщины, что наряжается в театр, мадам Лебедева начала вытягивать свою длинную шею – дальше, еще дальше! – ее грудь покрылась перьями, ее стройные ноги подобрались, и вот она превратилась в белую лебедь с черной полосой на глазах. Она вскочила на подоконник и улетела в промозглую болезненную ночь.

Глава 19. Три сестры

Так вот Марья Моревна и украла человечьего юношу с золотыми волосами и потянула его за собой вдоль по ледяным, темным на утренней заре улицам, отзывающимся серебряным эхо. Они держались левой стороны и не оглядывались. Иван Николаевич сидел позади нее на лошади с красными ушами и маленькими копытами, которая была не из того же приплода, что Волчья Ягода, а скорее племянником по кривой-косой побочной линии, как это считается у парнокопытных. Лошадь не была ни в малейшей мере одержима механическими склонностями, а только любила свою хозяйку и была рада, глубоко на уровне клеточной памяти побочной линии, послужить орудием похищения. Марья, в свою очередь, удивлялась, как стынут на ветру ее зубы, и бывает ли такая любовь, чтобы не надо было ночью никуда бежать, без этих чувств, этого прорыва через темные земли; без страха, что кто-нибудь: мать, отец или муж – может горестно протянуть руку и утащить ее обратно. Иван держал ее за талию, а лошадь уносила их в лес, не обращая внимания на ветки и камни. Он ничего не говорил. Она тоже не знала, что сказать. Она его забрала, а что можно сказать вещи, которую забираешь? Кости ее гремели от скачки, колени поскрипывали, старая метка под глазом пульсировала.

Однако никакая рука не остановила бег их коня. Никакой черный стражник не полетел через желтые лиственницы, чтоб за волосы втащить ее обратно. Утреннее солнце в благородном негодовании метило их красным, обвиняя в содеянном. Под его укоризненным взором так и ехали они через день, приближаясь к полудню. Через полдень, ближе к ночи. Звезды рисовали карту небес по черноте над их головами.

Наконец, лошадь с красными ушами заржала, сплюнула и упала на колени в заснеженной тени на лесной поляне. Они прибыли к большому поместью, с очагами, светящимися и мерцающими в каждом прозрачном окне, с уютной беззаботностью дома очень богатых людей. Тут уж точно была конюшня и сено. Лошадь привела их куда надо. Большая стеклянная дверь стояла приветливо приоткрытой. Глаза у Марьи слезились от ветра и снега. Она вглядывалась, не решаясь войти. Наверняка все это подстроил Кощей, чтобы обременить ее чувством вины, напомнить пушистые тихие избушки на пути в Буян. Чтобы пробраться в их постель, как табак, что беззвучно появляется на столе.

Но никого вокруг не было. Лошадь спокойно тыкалась носом в снег. Ни звука, даже уханье совы не нарушало темноты. Так что Марья помогла Ивану, измученному потертостями от седла и дрожащему от лютого, ядреного холода, перебраться через порог.

Передняя струилась темным малахитом пола с вкраплениями коричневой яшмы, рубинами и аметистами канделябров. В центре сверкающего зала устроилось огромное яйцо из голубой эмали, перепоясанное золотыми листьями и усеянное бриллиантами, как шляпками гвоздей. На яйце восседала женщина средних лет со светлыми волосами, прихваченными сзади, как осенний сноп. Она вглядывалась через очки в две серебряные вязальные спицы, с которых свисала половинка детского красного чулка, медленно прибывающего, вершок за вершком.

Сердце Марьи встрепенулось от удивления.

– Ольга! – закричала она. – Не может быть! Как ты могла оказаться здесь, глубоко в лесу? Как я могла набрести на тебя во всем безбрежном мире? Это я, твоя сестра Маша!

Марья заплакала бы, да ее слезы замерзли внутри нее – такой усталой, испуганной, неживой добралась она сюда. Она все еще боялась, что это обманка, что сейчас женщина соскользнет с яйца, а из него выскочит что-то другое, что-то ужасное, и набросится на нее с обвинениями.

Женщина подняла голову, и хрупкое розовое лицо ее засияло. Она, как мех вином, наполнилась видом своей сестры и, зажав вязанье дородной рукой, соскочила с яйца, расцеловала лицо Марьи, а потом повернулась к Ивану и тоже поцеловала его, но целомудренно, в щеки.

– Марья! О, моя дорогая сестра! – воскликнула она, при этом ее запах, такой знакомый, развеял все опасения, что это ловушка.

– Сколько времени прошло! Погляди-ка, как ты выросла, был медвежонок – стал медведь! Ах! Где оно, наше детство!

Марье очень хотелось протянуть руки, чтобы Ольга подхватила ее и покружила, как она это делала в детстве, в доме на Гороховой улице.

– Оля, ты счастлива? У тебя все хорошо?

– Отлично! И уже шестая дочка на подходе! – Она любовно похлопала яйцо в самоцветах. – Вот что получается, когда выходишь замуж за птицу. – Она подмигнула. – Но ты-то всегда знала, что он птица? И мне не сказала. Противная девчонка. А у тебя как? Ты счастлива? Ты здорова?

– Я устала, – сказала Марья Моревна. – Оля, это Иван Николаевич. Он – не птица.

Иван поклонился старшей сестре Марьи.

Ольга изящно поправила очки на носу:

– О, я знаю, кто он такой. Думаешь, лейтенанты не болтают? Слухи в наших краях дороже золота. Нет, ну ты посмотри на мою сестру – сбежала из дому, скандал, в ее-то возрасте. Я тебе доложу, что была верна Грачу с тех пор, как он впервые взял меня за руку, а мои драгоценные четырнадцать цыплят – лучшее доказательство.

– Так много! – присвистнул Иван.

Ольга прищурила на него свои красивые глаза.

– Война же идет, разве ты не слышал? – Она нахмурилась. – Все должны вносить вклад.

– Я уже говорил Марье. У нас пакт с Германией. Война даже не мечтает о России. Твоя сестра в Ленинграде будет в безопасности.

– Тьфу! – плюнула Ольга. – Много ты знаешь.

Она повернула к нему свою широкую спину и снова обняла Марью Моревну:

– Обязательно оставайтесь переночевать, пусть ваша бедная лошадка отдохнет – что за кляча! – кушайте с моего стола, пейте из моего поставца. Ты моя сестра. Что мое – то твое, даже если ты грешная Далила с избытком мужчин. В семье можно и попроказничать.

И Ольга повела их к длинному столу из черного дерева, уставленному хлебом, маринадами, копченой рыбой, пельменями, маринованной свеклой и золотистой кашей, грибами и толстым говяжьим языком, блинами с икрой и со сметаной. Холодная водка потела в хрустальном графине. В горшке над очагом булькало гусиное жаркое. Во главе стола сидел мужчина в удобной домашней куртке черного цвета. Голова у него была грачья, покрытая глянцевыми перьями, и, когда Марья отодвинула свой стул, чтобы сесть, грач злобно щелкнул на нее клювом. Ольга поцеловала его в клюв и оттащила, щебеча и тихо приговаривая ему что-то на тайном супружеском языке.

Предоставленные сами себе на секунду, ни Марья, ни Иван не начинали есть. Голова у Марьи болела. Та ли это пища, что она ела столько лет назад, когда была совсем дитя, маленькое никто, голодный волчонок? Она не могла припомнить. Иван потянулся за водкой сильной красной рукой.

– Подожди, – слабо прошептала она. – Подожди… волчок.

Слово возбудило ее, оно скатилось с ее языка как что-то запрещенное. Иван убрал руку. Он повиновался ей: он доверял ей. Марья облизнула сухие губы. В голове у нее что-то ворочалось. Тепло поднималось к щекам. Она едва могла говорить, настолько огромным было то, что поднималось из ее сердца.

– Не говори ничего больше сегодня, Иван Николаевич. А просто слушай меня и делай, как я скажу.

Иван нерешительно моргнул и начал было возражать. Марья замкнула его рот пальцем. Потом отняла руку. Он молчал. Да, это большое дело, подумала она. Какое огромное чувство. Раньше я этого не понимала.

– Так, – ее голос немного дрожал. Она постаралась сделать его тверже: – Сначала попробуй икру.

Марья Моревна отрезала толстый ломоть хлеба и намазала его белым маслом, а потом выложила сверху сверкающую красную икру. Она протянула это ему, как ребенку, и он ел из ее рук. Она смотрела на него, как смотрела бы королева на троне, отстраненная, но очень близкая, привязанная к похищенной ею красе.

– Теперь отхлебни водки и закуси маринованным перцем, почувствуй, как водка борется с уксусом. Это редкое ощущение, очень зимнее.

Горло Марьи распухло. Она говорила почти сквозь слезы.

– В этой смеси можно почувствовать лето, вываренное и вымоченное в рассоле. Потому что это – жизнь, Иван. Банки на полке, разноцветное содержимое за стеклом, припасенное против зимы и против голода.

Иван тяжело вздохнул и поставил стакан:

– Это глупо, Марья. Я голоден. Дай мужчине спокойно поесть.

Он жадно набросился на рыбу, и сломанное заклятие упало к ее ногам. Марья Моревна смотрела на него, не отрываясь, стиснув челюсти настолько, что почувствовала, что зубы ее начинают крошиться.