Бессмертный — страница 37 из 55


– Я устала, – ответила Марья Моревна. – Аня, это Иван Николаевич. Он не птица.

Иван поклонился третьей сестре Марьи.

Анна сердито поправила очки на переносице:

– О, я знаю, кто он такой. Думаешь, лейтенанты друг на друга не доносят? Слухи в наших краях – все равно что продуктовые карточки. Скажу тебе, что я жила в добродетели с тех пор, как Жулан лишил меня чести, и есть у меня две славные цыпочки в доказательство этого!

– Так мало! – присвистнул Иван, Анна сузила на него свои ясные глаза:

– Ты разве не слышал? Иметь больше чем у соседей – безнравственно. – Она усмехнулась. – Мы все должны вносить свой вклад в дело Партии.

– Конечно, – ответил Иван.

– Тьфу! – сплюнула Анна. – Много вы оба понимаете.

Она повернула элегантную спину к нему и обняла Марью Моревну снова.

– Но вы должны остаться на ночь, дать отдохнуть своей бедной лошадке – какое честное животное! А твой пленник выглядит совсем больным. Что бы ты ему ни скормила, его все равно вырвет. Ты моя сестра. Что мое – то твое, даже если ты в изгнании. Мы семья, но ты не должна никому говорить, что я дала тебе убежище.

И Анна повела их наружу, по серебряному льду в маленькую баню, едва ли больше, чем один-единственный шкаф у Ольги. Человек в потертой серой шинели вышел из бани в клубах пара. Голова его была головой тощего жулана, и он даже не посмотрел на Марью, когда проходил мимо. Анна улыбнулась ему, ее лицо осветилось, как масляная лампа, она взяла его за крыло и пошла вместе с ним обратно в дом, курлыча и клокоча ему на скрипучем правильном языке несгибаемых.

Марья Моревна не давала Ивану говорить. На этот раз она сделала свою волю железной, пробуя ее на прочность и на гибкость. Иван подчинялся ей, и в его подчинении сквозила благодарность. Да ты неженка, подумала она. Вся эта обильная пища удержалась в твоем желудке, ты наслаждался каждым кусочком. Но теперь ты болен, и ты должен уступать. Она усадила его в бане. На маленьком облупленном столе нашлась кружка с водкой.

Марья стояла очень тихо. Она чувствовала будто в ней сейчас две женщины: одна старая и одна молодая; одна невинная, а другая опытная, странная, сильная. Марья раздела Ивана Николаевича, и ее руки, казалось, повторяли каждое движение дважды, вот сейчас расстегивая его рубашку, а потом расстегивая свою. Глаза его закатывались, а с рыжих бровей катился пот. Он чуть было не назвал ее имя, но вспомнил, что должен молчать, и она поцеловала его за это. Марья Моревна терла его кожу своими длинными сильными пальцами. Ее золотой мальчик почти заснул сидя, успокоенный ее руками и тихим печальным пением, полузабытой песенкой про волчка, который кусает за бочок, и про беспечную девочку. Скоро с лица Марьи катились и пот, и слезы, и ей хотелось, чтобы Кощей тоже был здесь и показал ей, как обращаться с этим больным человеком, забота о теле которого теперь необъяснимо легла на нее. Но что прошло, то прошло. Не может быть никакого Кощея больше. Осталась только Марья.

– Пей, Иванушка, – приговаривала она, как мать, поднося кружку к его губам. – Твоим легким нужна водка. – Он послушно пил, кашлял и снова пил.

Марья Моревна сунула его липкие ноги в неглубокую ванну. Поднесла горсть воды к его носу и приказала вдохнуть. Иван обливался, давился, но все же сделал это – так он привык к ее голосу и ее командам. Наконец она заставила его встать. Она пошарила в завешанном паром углу бани, зная всем существом, что березовые веники должны быть где-то там.

Но Иван, побежденный лихорадкой, свернулся на полу бани клубком, как гончая.

Марья медленно отложила веник. Она беззвучно смотрела на Ивана в полумраке бани.

* * *

Когда заря подняла население убогой избушки на работу, Марья и Иван Николаевич снова нашли Анну на вершине ее стального яйца, перебирающей ключи, словно машина, слишком быстро, чтобы уследить.

– Маша, моя дорогая сестричка, – позвала жена жулана. – Возьми это с собой.

Она метнула Маше ключ с бронзовой бородкой. Он тускло светился в ее руке под лучом солнца.

– Это ключ от нашего старого дома на Гороховой улице. Но, конечно, теперь это улица Дзержинского. Один из нас все еще должен там жить. Один из нас должен снова стать молодым.

Анна спустилась по серому боку яйца и протянула руки сестре. Когда Маша подошла, Анна прижала ее лицо к груди, взяла ее руку и начала танцевать с ней, медленно и спокойно кружась по избушке. Марья не могла удержать смех, как это было раньше. Она помнила, будто через стекло, что смеялась так в прошлой жизни. Она порывисто поцеловала Анну в лоб.

– Когда наша мама умерла, – сказала Анна, – жилищное министерство послало ключи мне. Я была единственной, кого они смогли найти. Наша регистрация все еще действует.

После этого Анна расцеловала Марью в обе щеки. От нее пахло железом и силой, и Марья Моревна крепко обняла ее.

Часть 4. В Ленинграде жар-птицы не водятся

И всегда в духоте морозной,

Предвоенной, блудной и грозной,

Жил какой-то будущий гул…

Но тогда он был слышен глуше,

Он почти не тревожил души

И в сугробах невских тонул.

Словно в зеркале страшной ночи,

И беснуется и не хочет

Узнавать себя человек, –

А по набережной легендарной

Приближался не календарный –

Настоящий Двадцатый Век.

Анна Ахматова

Глава 20. Два мужа пришли на улицу Дзержинского

Вдлинном узком доме на длинной узкой улице женщина в бледно-голубом платье сидела у длинного узкого окна, ожидая наказания.

Ни отмщения, ни воздаяния. Один год, один месяц и один день минул, а наказания все нет. Но и прощения тоже нет.

Уже поздней весной Марья Моревна вставила бронзовый ключ в замок дома на улице Дзержинского, чувствуя, как ключ этот скользит и между ее ребер, вскрывая ее, как раку со старыми безымянными костями. Дом стоял пустым. Все занавески – зелено-золотая, серебряно-синяя, красно-белая – сорваны с карнизов. Бесчисленные поколения пауков соткали свои паучьи истории, покрыв стены шелковистым палимпсестом паутины. Дом казался много меньше, чем был, – темным, старым, горбатым, ненужным зверем. В крыше открылась прореха, и она пропускала капли дождя и лепестки цветущей сливы в комнату, где жила Марья с родителями. Печь внизу стояла холодная и молчаливая, полная старой золы, которую некому вычистить. Пустые комнаты следовали за пустыми комнатами.

– В этой комнате жили Дьяченки, – сказала она, ни к кому не обращаясь.

Ну, может, к Ивану, который хозяйской рукой поддерживал ее за спину. Все было не так. Она думала, что найдет здесь тепло, сродни Иванову теплу. Жизнь и проживание.

– У них было четверо мальчиков, все белобрысые. Не помню, как их звали. Отец их каждый вечер ел этот ужасный рассольник. Весь дом провонял укропом. А здесь – о! Девочки Бодниексов. Как же они были прекрасны! Что за волосы! Я так хотела такие же. Прямые и блестящие, как дерево. Они любили читать. – Она повернулась к Ивану, глядя пустыми глазами: – Они все читали один модный журнал. У каждой было свое время для чтения этого журнала каждый день. Они знали наизусть все цвета и отделки. Маленькие Лебедевы! О! А здесь Малашенки вязали букеты цветов на продажу, а Светлана Тихоновна расчесывала свои волосы. Ну почему же никто здесь больше не живет? Это был хороший дом! Здесь у меня было двенадцать матерей и двенадцать отцов. Какую вкусную рыбу я ела в этом доме!

Марья Моревна упала на колени перед огромной кирпичной печью в пустой кухне. Слез не было, но лицо ее становилось все краснее и краснее от невыплаканной боли.

– Звонок, – прошептала она в пол. – Звонок, выходи.

Наконец она свернулась калачиком на битой плитке и заснула, как драная дикая кошка, которая наконец-то нашла укрытие от дождя.

* * *

Тем вечером Иван Николаевич отправился в министерство, чтобы испросить прощения за свое исчезновение из лагеря, объяснить его затяжной болезнью и следовавшей за ней добросовестной службой в деревнях Бурятской области. Он открыл дверь и вышел, не забыв запечатлеть на щеке Марьи поцелуй, который казался ей таким же неживым, как наколотая на щеке татуировка. Поцелуи, к которым Марья привыкла, обрушивались, стирали в пыль, каменели, кусали, но никогда не тюкали, будто клювом. Они не чмокали, исчезая через секунду. Запах молодых листьев липы и форзиции ворвался вслед за его уходом, заполнив собой освободившееся пространство. Марья Моревна смотрела, как Иван идет вдоль по улице. Сине-лавандовый вечер обертывал его лентами, когда он проходил мимо молодых людей в черных фуражках, которые играли на гитарах, прислонившись к стволам лип. Марья закрыла глаза. Когда она их открыла, гитары все еще бренчали под первыми бледными звездами, а Иван Николаевич исчез за углом. Внезапно ей стало страшно выходить из дому. Что за ужасный город поджидает ее за дверями, где фонтаны извергают мертвую безвкусную воду, а у высоких домов нет имен, нет кожи, нет волос? Этот дом она знала. Он оставался внутри нее таким, каким был, той же архитектуры, что и в девичестве. Дерево цепко удерживало в своих волокнах жир и пот ее рук, окна все еще хранили давно сошедший отпечаток ее крохотного носика. Призрак Марьи-еще-без-волшебства, маленькой девочки, которая еще не была сломлена, еще не солдат и не жена. Но Ленинград, Ленинград оказался незнакомцем. У него даже имя было не такое, как у города, в котором она родилась.

Кран крякнул и ожил, сплюнув от негодования в раковину чем-то коричневым и химическим. Марья ждала, наблюдая, как злобный дракон-кран сливает свой яд в канализацию. Вода из крана никогда не была чистой, но все же бежала тепловатой струйкой цвета чая. После секундного размышления Марья Моревна сняла ботинки и нарочно поставила их у печки, где она когда-то уменьшилась до размеров скалки. Она закатала штанины черных брюк и – не было тазика – наплескала ладошками воду на пол кухни, встала на колени и начала тереть его замасленной тряпкой и старыми газетами, которые нашла заткнутыми за печку.