живался, она расхаживала и топталась, чтобы тот слышал, как она ходит, и поспешил бы домой к ней, – но и так, чтобы Кощей понимал, кого она поджидает. В те дни из мяса она ела только нежнейшие куски.
– Тебе так нравится, Костя? Висеть здесь, в темноте, поджидая меня? – спросила она Кощея Бессмертного однажды, пока квадратик света из одного крошечного подвального окна медленно полз по полу.
– Да, – шептал Кощей, закатывая глаза, когда она целовала его в шею и гладила его грудь, как любимую кошку. – Это новое.
– Проиграть войну – это тоже новое, правда?
– Все в новинку, волчица. Революция же была, ты разве не слышала?
Ивана она целовала ровно семьдесят раз каждую ночь, и ни один поцелуй не повторялся. Она говорила ему: «Помнишь, где я жила раньше? Что мы были на войне? Что я была воином?»
Иван зевал:
– Все это было так давно, Машенька. Будто во сне. Иногда я и в самом деле думаю, что это был сон. Поражаюсь, что ты все это помнишь.
– Я не могу забыть ничего. Воспоминания прилипают ко мне.
– И что к тебя прилипло сегодня?
– Если война начнется здесь, я думаю, что война там закончится. Призраки сожрут все, потому что их утробам надобно поглотить весь мир, чтобы заполнить только один крошечный уголочек.
Иван повернулся на бок лицом к ней, длинный, широкий, как насытившийся лев:
– Я говорил тебе. Это не война, а заморское чванство. Немецкие дела. К нам отношения не имеют.
В апреле снег таял целую неделю. На Сенной загудели ярмарки, и Ксения Ефремовна настояла на том, чтобы взять ребенка и Марью и пойти посмотреть на аэростаты.
– Мамочка! – кричала Софья. – Как их много!
И она хваталась за небо ручонками.
Весеннее солнце с одышкой карабкалось на небо, а они шагали домой вниз по бульварам, у каждой в руке по пирожку с кровавыми вишнями.
– Что это? – внезапно спросила Марья. Она говорила о черном доме на улице Декабристов, который вырос между двумя жилыми домами.
Ксения Ефремовна ответила ей:
– Это дом, который они разрисовали самыми разными картинками из волшебных сказок, чтобы было чудесно и все люди приводили бы сюда своих детей посмотреть на него, как мы сегодня привели Софью. Видишь на двери жар-птицу, и Серого Волка на трубе, и Ивана-дурака, скачущего через заборы с Еленой Премудрой в руках, и Бабу Ягу, что бежит за ним с занесенной ложкой. А вот леший крадется в саду, и мавка, и водяной, и домовой в красной фуражке. А вон там, над кухонным окном, они нарисовали русалку. – Ксения повернулась к Марье: – И Кощей Бессмертный тоже там есть, ближе к подвалу. Его можно разглядеть на камнях фундамента.
Марья положила руку на сердце.
– Ну разве не чудно, во что верят люди? – спросила будущая медсестра.
– Да, – ответила Марья, задрожав, и уставилась на этот дом, его краски, на то, как всякий нарисованный на нем, казалось, бежал, бежал, вечно гнался за кем-то, и каждый был неуловим в длинном замкнутом кругу. На глаза ее навернулись слезы. А где нарисована я? Разве я не была одной из них, героиней этих сказок, этого волшебства?
– Я имела в виду, – мягко сказала Ксения, – что, разумеется, я не буду спускаться в подвал. Тебе даже не придется брать с меня обещание.
Они протяжно помолчали. Солнце, жалуясь на ломоту в суставах, похрустывало костями на голых ветках липы. Марья снова захотела завести друга, и временами ей казалось, что уже завела. Живого друга, с румяными щеками.
– Почему ты захотела стать медсестрой, Ксения Ефремовна?
– Все лучше, чем быть русалкой, – ответила Ксения, пожав плечами. Марья подивилась, насколько непринужденно ее подруга уронила это слово. – Почему бы мне не желать чего-то лучшего? – продолжала она. – Разве не всякий этого хочет? Вот ты, например? Старый порядок хорош для стариков. Крестьянин хочет, чтобы его сын боялся красивых женщин, чтобы он не ушел из дома слишком рано, поэтому он рассказывает мальчику историю о том, как кто-то утопил друга свата его брата в пруду, и не потому, что он был сущей свиньей, которую стоило утопить, а потому, что прекрасные женщины плохие, а еще они ведьмы. И неважно, что она не просила быть прекрасной, или родиться в озере, или жить вечно, или не знать о том, как люди дышат до тех пор, пока не перестанут дышать. Так что я не хочу быть прекрасной, или женщиной, или кем-нибудь еще. Я хочу знать, как люди дышат. Я хочу, чтобы мою дочь приняли в пионеры, чтобы она выросла и стала кем-то важным, может, писателем, а может, иммунологом, чтобы выросла даже не зная, что такое русалка, потому что тогда я буду знать, что ее мир нисколько не похож на тот, в котором крестьянин говорит своим сыновьям, как плохи красивые женщины.
– Софа хорошая, – серьезно произнесла девочка и похлопала себя по голове.
Так случилось, что вскоре после этого пришла посылка с персиками из Грузии. Иван, Марья, Ксения и ребенок сидели за кухонным столом около кирпичной печки, которая все еще потрескивала и мерцала, поскольку оттепель не задержалась надолго и уступила очередной снежной буре, а потом и еще одной. Они смотрели на слегка перезревшие персики, на их пушок, на их зеленые листочки, все еще торчащие на стебельках. Для каждого из них персики означали лето – лето, солнце и дождь.
– Нам достались эти персики раньше всех в Ленинграде только потому, что я арестовал человека, который обсчитывал своих рабочих, – сказал Иван Николаевич.
– Почему они тебе их отдали? – спросила Марья Моревна, вертя персик в руках.
– Потому что я лучший по арестам. Это целое искусство, знаешь ли. Фокус в том, чтобы арестовать их прежде, чем они успеют навредить. Так лучше для всех.
Марья следила за ним краем глаза. Какое все-таки беспокойное существо человек.
– Я что имела в виду – даже несмотря на то, что ты под следствием, они все равно награждают тебя персиками?
Голос Ивана внезапно возвысился:
– Какое следствие? Кто-то приходил в дом?
– Товарищ Ушанка, которая работает с тобой. Она спрашивала, как мы повстречались. – Она поняла, что Иван не знал об этом. У товарища Ушанки тоже был свой секрет, и Марья видела это, хотя и не могла догадаться, что это за секрет. Рыбак рыбака…
Иван расслабился, покатав голову по плечам, чтобы размять кости:
– Ну, спасибо, утешила. Ты ошибаешься, Маша, в моем учреждении нет Ушанки. И ни в каком другом учреждении в городе. Я бы знал. Мне кажется, что твои мозги нуждаются в работе. Может быть, ты уже достаточно времени провалялась на боку, а?
Ксения впилась в свой персик, и сок брызнул сахарной струей. Звук ее укуса разрезал разговор надвое. Они вместе набросились на золотистые персики и вскоре проглотили все до единого. Косточки остались валяться на столе, как твердые красные пули.
Остался только один персик, который Марья Моревна спрятала в подоле. Она отнесла его Кощею в подвал, когда дом заснул. Она показала ему свою грудь и кормила его персиком, по кусочку за каждую ложь, в которой он признавался.
Я говорил тебе, что мне дела нет, что ты целовала лешего.
Я говорил тебе, что между тобой и Вием – щит.
Я говорил тебе, что не должно быть никаких правил.
Я говорил тебе, что есть разница между твоим миром и моим.
Я говорил тебе, что не могу умереть.
В тот самый день, когда Марья Моревна поднималась обратно по лестнице в свою жизнь, она краем глаза поймала серебряный отблеск. Марья рыла черный земляной пол подвала до тех пор, пока не раскопала то, что блестело, – старую щетку для волос Светланы Тихоновны, из все еще жесткой свиной щетины, в оправе из все еще яркого серебра. И когда она держала щетку в руках, роняя комки мерзлой грязи с пальцев, тени, висящие в подвале, подшились одна к другой, пока перед ней не встала старая вдова Лихо, точно такая, какой Марья ее запомнила, с черной спиной, согнутой под потолком. Она потерла длинными пальцами костяшки другой руки и с усмешкой вперилась в Кощея.
– Брат мой, девушки вредят твоему здоровью, ты же знаешь, – сказала она голосом, который, как и раньше, волочился по полу.
– Я вишу здесь по собственной воле, – сказал Кощей. – Она сама меня освободит.
– Я бы не стала, – хихикнула Лихо. – Никогда и ни за что.
– Тебе пора кое-куда отправляться, не правда ли, сестра? Выполнять мои планы, мои приказы, разве не так? Разве я не сделал распоряжений на время моего отсутствия, и разве ты не получила одно из них?
Глаза Кощея испепеляли ее ненавистью. Воздух между братом и сестрой скручивался и гнулся.
– О, но я должна была прийти! Я должна была прийти, чтобы посмотреть! Худшего невезения просто не придумать, знаешь ли. И худшего времени тоже. Ша! Из всех городов, из всех лет, именно здесь и сейчас! Слезы наворачиваются на мои старые глаза. Моя селезенка так горда. Ты идешь по стопам своей старой учительницы, в конце концов.
Лихо протянула длинную костлявую руку и ущипнула Марью за щеку, расплываясь в широкой улыбке во все лицо. Марья отпрянула. Она не понимала. И не хотела понимать. В ее пространство вторглись, хотя секрет принадлежал только им двоим. Она хотела вколотить Лихо обратно в черную гончую и пнуть ее.
Откуда-то издалека прилетел звук от сирены воздушной тревоги и раскатился над городом, над улицей, над подвалом.
Глава 23. История войны – это черная дыра
Смотрите, я поднимаю руки вверх, и между ними находится город Ленинград. Между моими поднятыми руками черная дыра, в которой Марья Моревна не разговаривает. Она не хочет, потому что думает, что история подобна сокровищу и должна принадлежать только одному дракону. Но я заставляю ее делиться; я не позволю ей быть единоличницей. Это в моей власти. Я не позволю ей говорить, потому что люблю ее, а когда любишь кого-то, не заставляешь его рассказывать военные истории. Военные истории – это черная дыра. На одной стороне – до, на другой стороне – после, а то, что между, принадлежит мертвым. Кроме того, что случилось между двух поднятых рук, то втиснуто между страниц книг мертвых, которые написаны на моих руках, потому что я умерла в этом месте, где Марья Моревна не говорит. Теперь все прояснилось, и теперь ты все поймешь.