Мамочка, кричит она. Посмотри, сколько их!
А между ними идет кто-то вроде комиссара, с веками такими длинными, что они метут снег на его пути, и одет он в серебряную парчу и серебряную корону. И пока мы на них смотрели, Царь Смерти поднял свои веки руками, как поднимают юбки, и пустился в пляс по улицам Ленинграда.
Лопатки у Марьи Моревны сошлись на спине, а колени Ивана Николаевича стучали друг о друга, притянутые к животу. В доме выросли сосульки. Они вместе сдирали со стен обои, чтобы добраться до застывшего клея, а потом варили обои, чтобы сделать хлеб. От обоих остались только рты да кости, а глаза их заклинивало всякий раз, когда они пытались посмотреть друг на друга. Они ели свой хлеб с турецкими огурцами и цветами на корочке и намазывали клей на него, как масло. Хлеб уже никогда не был хлебом, а масло никогда не было маслом. Они даже не помнили, что это такое.
– Немцы разослали приглашения на бал в гостинице «Астория», – прошептал Иван Николаевич, будто кто-то еще, кроме меня, мог его слышать. – Они будут подавать там целиком зажаренных свиней, и сто тысяч картошек, и торт весом сто килограммов. Я сам видел это приглашение, тисненное золотыми буквами, с красной лентой. Они говорят: «Ленинград пуст. Мы только ждем, когда вороны немножко подберут все перед праздником».
Я не верю тебе, сказала Марья. Она так упряма, что ее сердце готово спорить с головой каждым своим стуком. Я знаю. Я же ее растила, кто еще?
Когда ты голоден, шепот кажется криком.
– Шлюха! Я отдам тебя им, чтобы они зажарили тебя на вертеле вместе с молочными поросятами. Что ты прячешь в подвале?
Ты обещал, Иванушка.
– На хер твои обещания. Ты там прячешь от меня еду, я знаю. Сучья ведьма. Кулацкая подстилка.
Ты обещал, Иванушка.
– Обещания жене черта – не обещания! Никакой суд меня не осудит! Ты там прячешь еду, и ты заколдовала меня еще там, в Иркутске! С чего бы еще я захотел такую кошелку, как ты?
Я спряталась за печкой. Замужняя жизнь свидетелей не терпит.
Я понимаю, что ты собираешься нарушить свое обещание, и я закрываю руками мой слух и мое сердце, чтобы не возненавидеть тебя.
Когда ты голоден, шажок что толчок. Иван дохромал до двери подвала и, конечно, оказался в дураках. Так он же всегда и был дураком? Нельзя винить дурака за его медный лоб. Зачем же еще его родили на белый свет, кроме как дурить, да дурачиться, да раз в год смешить черноволосую девчонку? Смотри, я поднимаю две руки, а между ними старый милый дом на улице Дзержинского, а между ними Марья Моревна и ее муж, бешеный от гнева, что бешеный бык, а между ними Кощей Бессмертный глядит из темноты. Он глядит на них оттуда, а улыбка его с двойным дном.
– Кто здесь? – говорит Иван, хотя уже и сам знает.
Я так хочу пить, товарищ.
– Кто это? – вглядывается Иван, шаря глазами в поисках маринованных яиц, вишневого джема, кувшина с пивом и всего хорошего, что еще можно найти в подвале.
Я так голоден, товарищ.
Иван спустился вниз, потому что был дураком и потому что не могло такого быть, чтобы она прятала от него только Кощея. Всю зиму он мучил себя мечтами о еде, которую она от него прячет, и еда должна быть здесь, обязана, иначе он будет хуже, чем дурак.
Не дашь ли ты мне немного воды, Иван Николаевич? сказал Кощей.
Иссохшее тело Ивана не могло рыдать, поэтому он занял слез у будущего, чтобы Кощей видел его печаль и чтобы не было сомнений.
– Почему ты не можешь оставить нас одних? Убирайся, убирайся, старик, оставь нас в покое.
Я бы рад, но я так слаб. Никому не советую поддаваться только потому, что мой Папа улыбается.
А дурак ослабил веревки на Кощее и дал ему напиться из грязной полузамерзшей лужи. Марья Моревна смотрела на все это с верха лестницы, а ее черные волосы покрывали ее всю, а я была там, так что видела, как он взревел, глядя на нее, и могу вам теперь сказать, что она посмотрела на этих двоих глазами вороны и сказала: Да, Костя. Забери меня. Забери.
И вот мы остались вдвоем, Иван Николаевич и я, в промерзшем сыром подвале.
Я сплюнула, чтобы показать ему, что я об этом думаю.
Старуха Звонок умерла, потому что умер дом. Вот что значит замужество.
Они все нас покинули, все, некоторые не по разу, и если домовая хоть раз когда и уронила слезинку, то это была не я. Что тут еще скажешь? Все умерли. Ксения Ефремовна умерла. Софья Артемовна умерла. Даже Иван Николаевич умер к весне. Осталась Звонок одна, а потом и ее не стало. Немецкая бомба накрыла нас, а дома справа и слева остались стоять. Вот что случается с теми, кого любишь. Я теперь гуляю по другому Ленинграду. По серебряному, по тому, который кусачий. По тому, который мы с Марьей видели из окна в самую холодную ночь зимы.
И здесь, в другом доме на другой улице Дзержинского, Ксения Ефремовна все варит бульон из продуктовых карточек, только теперь он понаваристей, погуще, послаще. И я пью этот бульон вместе с ними, и он по усам моим течет, а в рот не попадает, но душа моя сыта и пьяна.
Часть 5. Птицы радости и печали
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?
Глава 24. Девять оттенков золота
Черная книга Марьи лежит на полу подвала, где ее самой больше нет. Очень медленно плесень затягивает корешок, наползает на слова, читая их мягко и зелено самой себе.
Снежная курочка кладет яйца чайного цвета в крапинку, болотная курочка кладет белое яйцо с красными брызгами, будто кровью окропленное. По яйцу можно птичку угадать.
Царь Птиц, хоть и Царь, а не Царица, а тоже не без яиц. Самоцветами усеяны его яйца – медными, бирюзовыми, да цвета шартрез, покрыты они черной эмалью, расписаны танцующими девами и закатами над церквями. Отсюда, дитя, ты можешь догадаться, что Алконост – птица невероятно многих цветов, обладающая душой такой богатой и плодовитой, что не может не нести яиц. Все, что через него пройдет, выходит окрашенное изяществом. Длинный хвост Алконоста стегает да хлещет, весь в перьях индиговых, фуксиевых, да девяти оттенков золотого. Его широкая пушистая грудь отливает шестью оттенками белого, ноги сияют зеленым, а когти – жемчужные. На птичьем тулове его покоится человечье лицо, прекрасное и безбородое, власы его яркие, как монеты, и покрыты короной. Все это можно узнать по яйцу Алконоста, если только сможешь увидеть его.
Однажды Алконост высидел дочь. Назвал он ее Гамаюн. Как и отец ее, она видела будущее и прошлое на своих веках, будто две киноленты, бегущие вместе. Как и отец ее, она скорее предпочитала быть одна, в компании собственных яиц, чем в большой семье. Что отец, что дочь выбирали покой и созерцание неба, оставляя тревоги земные. Они знали наперед, как все выйдет, видишь ли.
Однажды Алконост пожалел своего брата, Царя Жизни, потому что и вправду не может жить жестокое сердце под таким разноцветным оперением.
– Ты так хрупок, брат, и часто впадаешь в отчаяние. В любой момент Смерть может забрать тебя.
– Ша! – сказал Царь Жизни. – Такова жизнь.
Алконост, помахивая на ветру лазурными перьями, обнял своего брата с великой заботой и любовью – он выучился этому у облаков, а они выучились у солнца. Его блистающие крылья раскрылись над Царем Жизни, как двери церкви, а когда он сложил их обратно, они оба лежали в его гнезде, которое покоится так высоко в горах, что воздух обращается в свет, а свет – в воздух. Царь Птиц устелил свое гнездо косами первородных дочерей, мягкости которых нет равных. В эти вязки, золотые да черные, рыжие да каштановые, уложила большая птица своего брата и накормила его, как птенца, срыгивая сладкую пищу прямо в рот Царю Жизни.
Прошло много времени и много тайного, о чем только братья могли говорить. И все это время Алконост тайно вынашивал яйцо, держа его под перьями, которые покрывали его коленки. Яйцо зародилось от его жалости к Царю Жизни. Оно набухало с каждым уходящим днем. И каждый день Царь Жизни плакал в агонии, вцепившись в грудь.
– Брат мой, – плакал он, – мое сердце разбилось надвое, я больше не могу его выносить.
– Ша! – говорил Царь Птиц. – Такова жизнь.
Когда яйцу подошла пора, Алконост не мог его больше скрывать. Оно сияло, огромное и черное, в свете, который был воздухом и на воздухе, который был светом, усеянное холодными бесцветными бриллиантами.
Алконосту оно не нравилось, потому что имело больше сходства с братом, чем с ним самим. Когда оно проклюнулось, оба брата уставились в отверстие-звездочку, чтобы узнать, что их ждет внутри, что они сотворили вместе. А увидев, они решили запечатать яйцо обратно и спрятать его под своими сердцами, чтобы его никогда не нашли, пока жива их совместная сила. Снежная курочка не может запечатать проклюнувшееся яйцо. Алконост может.
Голос Царя Птиц так сладок, что, стоит ему пожелать, любая, кто его слышит, забудет всю свою жизнь и даже свое имя. Конечно, она обязана пожелать этого. Но стоит только Алконосту заговорить с самой малой добротой, с самой крошечной жалостью, богатство его голоса сметет любую печаль всякого сердца и оставит там взамен тот идеальный мир, каким он мог бы быть, если бы только с самого начала мир не изобрел сердца́. Именно из-за этого некоторые заливают уши воском. Некоторые ищут птицу небесную все дни своей жизни, молясь раствориться в ней. Каждый из них не может взять в толк, что движет другим. Как можно захотеть потерять себя, свою историю, свое имя? Как можно бежать от гласа Божьего? Но, конечно, сколько ни ищи Алконоста, сколько ни прячься, его не избежать.