Александра долго молчала. Небо стало синим и бездонным.
– Похоже, что помню, сердцем. Частичкой сердца, запертой в самом дальнем, крохотном уголке. Там под замком хранится место с вечно грязными полами – где-то, где вечно зима. Там, как мне кажется, кто-то умер, и никто ему не помог. Потом я плачу так горько, что из моих слез вырастают ужасные цветы.
Григорий Ефимович обвил длинными грубыми руками Александру Федоровну, которую тайно любил еще с юности. Она это знала, конечно, и поскольку оба они знали про это, то обращались друг с другом с нежнейшей добротой.
– Не переживай, – сказал Григорий Ефимович. – Это просто фокусы, которым я научился. Не плачь.
По пятницам Марья Моревна идет в поля жать хлеб. В Яичке поля всегда готовы к жатве. Даже на шестом месяце она не увиливает, а берет короткий серп с ручкой, вытертой множеством шершавых промасленных рук яичканцев. Солнце золотит верхушки деревьев, и черные волосы Марьи отливают в этом свете синевой. Вверх и вниз летает серп, его лезвие срезает золотистые стебли; и одинокий козел блеет от восторга, обнаружив пучок дикого лука, за который никто его не будет бранить; и серп звенит – вверх и вниз; и прекрасная маленькая Анастасия Николаевна пропускает петельку в своем вязании, а Волчья, серая в яблоках, специально сбрасывает подкову, чтобы Марье позже пришлось ею заняться, потому что вот такой у этого зверя характер; и зерно ссыпается в груды; и шесть мышек, о которых Яичко и не знает, вылизывают друг другу ушки розовыми язычками; и вновь она заносит серп, и вновь летит он вниз; и, сами не зная почему, женщины Яичка идут в то самое место где хорошо вспаханное поле с землей, которая прощает им все, что с ней делают, встречается с редиской Нади Константиновны; и они смотрят на Марью, не понимая, зачем они пришли смотреть, как беременная женщина с животом словно тугой барабан, серпом, занесенным как меч, машет снова и снова, и от чистого пота блестят ее черные волосы, а солнце поет свою песенку с четырьмя строчками из пяти слов каждое, и последнее слово в песенке – смерть.
Сегодня четверг, но Марья слишком раздалась в талии, чтобы поскакать на Волчьей в лиственничный лес. Вместо этого она идет пешком, волоча подол длинного красного шерстяного платья, с волосами почти столь же длинными, с винтовкой, закинутой за спину. Листья на деревьях принимают такой вид, что впору им опасть, но не опадают. Крошечные птицы, как щепки коры, кружатся хороводами вслед за ней. Запах леса покалывает ей щеки, подрумянивая и целуя их. Она поддерживает живот правой рукой – она уверена, что Марс со всеми своими горами не такой огромный, как она.
– Если бы я могла поговорить с тобой, дочь, я бы сказала: мы сделали тебя, когда наши глаза были темнее темного, когда одинокий козел наелся лука, а луна была похожа на яйцо. Я бы спросила, кем ты станешь, когда вырастешь? Я бы сказала, как же нам тебя назвать?
Неведомо кто шуршит позади стайки из семи берез. Под чьими-то ногами хрустят ломкие листья и вьется дымок. В березовых стволах мелькает оранжевая полоска, а Марья не может бежать, ну никак, а стоит неподвижно, как изба. Внутри нее шевелится дочка, толкается в живот матери ручонками, крохотными ножками упирается в скорлупу своего мира. Я хочу ее, мама, говорит ручка. Прекрасная птица, говорит ножка. Один шажок по листве, потом другой – и вот он засверкал, длинный-длинный птичий хвост, посрамляя всех павлинов, и он волочится по лесной подстилке, как горящее красное платье.
Марья Моревна скидывает винтовку. Она любит свою винтовку. Кто-то сделал ее Марье в подарок, хотя она и не помнит – кто и когда. Винтовка согрелась в руках. Птица отступает, хлопает крыльями, рассыпает искры в воздухе; занимается дым, и птица горит, горит, такая белая и зеленая, что в глазах у Марьи пляшут мушки. Ее дочка протягивает ручки внутри нее. Мама, говорят ручки, свет! Когда она стреляет, ребенок в животе ухает вниз, будто собирается родиться прямо сейчас, в этот самый момент.
В Яичке никто не может потягаться с Марьей Моревной в стрельбе. Пуля влетает в птицу, как ребенок, запрыгивающий на папины руки, когда он возвращается домой после длинного путешествия. Птицу отбрасывает назад, на березы, и она застревает среди стволов. Она поднимает глаза к небу, и Марья хватает ее поперек живота, но из глаз жар-птицы льются слезы из сырой нефти, а в клюве ее песня, словно кровь, и песня ранит, и тянет, и щиплет ребра, будто струны гуслей. Кончики крыльев горят, как огоньки газа. Аллее, аллаа! воркует птица, Марья чувствует, как ее манит к ней, будто призывом на молитву. Аллее, аллаа!
Мама, свет! Марья ступает в круг огней жар-птицы. Огонь не опаляет ее, и птица не ранена – не больше, чем Гриша ранен Сашиным пистолетом. Глаза птицы становятся огромными, алыми и вращаются, крылья складываются вокруг Марьи, приближая ее, слезы птицы, как воск, капают на ее голову, но не сжигают ее, точно так же, как она не убила птицу, и вместе они падают на лесную листву в объятиях друг друга – аллее, аллаа!
– Что это значит? – шепчет Марья в объятиях жар-птицы. Она пахнет жженым хлебом, маслом и сахаром, вскипающим на земле.
– Это значит, что я прощаю тебя, – поет она, – за тот последний раз, когда ты меня убила, и за этот раз тоже, и снова и снова – до смерти.
Внутри Марьи Моревны ее дочка затихает и слушает медленное биение невозможно огромного сердца жар-птицы, так похожего на биение сердца матери и на ее собственное.
Марья Моревна возвращается в Яичко с пустыми руками, но это не страшно. Стыдно за это в других деревнях, другим женщинам. И так всего довольно и без супа из жар-птицы. Она ничего не рассказывает про птицу в лесу, а никто и не спрашивает. В понедельник Марья Моревна поймала двух бобров (с их хвостами), а еще молодого борова с одним сломанным клыком. Вечером, с помощью красавца-мужа и Николая Александровича (усы которого так смешно потеют), она тащит огромный свадебный стол на середину деревни, где красные листья осени уже срываются и летят, яркие и четкие, как звезды. Она варит жаркое из лука, картошки и грибов с блестящими кусочками хвостов-блинчиков, плавающих в бульоне. Она жарит свинью на большом костре. Георгий Константинович приносит рыбу, которую поймал вчера, затаившись и выждав, Григорий Евсеевич приносит корзинку яблок краснее, чем листья. Владимир и Надя Константиновна приносят меду, слабо пахнущего давно исчезнувшими розами, Николай приносит водки собственной винокурни, чистой, как дождь. Дети бегают вокруг стола, осыпая друг друга листьями, их смех поднимается высоко в небо, как дым. Маленькие Анастасия и Алексей танцуют вместе под гусли Георгия, а Иосиф грубо всех щиплет под столом.
Вокруг большого стола жители Яичка встают и поднимают стаканы.
– Ваше здоровье! – кричат Георгий и Александр, кричат Григорий и Сергей, кричат Иосиф и Лев, кричит Кощей Бессмертный, кричат четверо прекрасных дочерей Александры и их брат тоже, кричат Гриша и Саша, кричат Николай и Владимир. Заходящее солнце пронизывает стаканы.
– За жизнь, – говорят они, и чокаются стаканами, и смеются, а волки воют вдалеке в лесу, но никогда не показываются.
Марья тоже кричит. Она хватается за огромный живот, когда ее дитя восстает против охоты, против перетаскивания стола и против того, что пьют без нее. Дитя прожигает ее, готовое, наконец, родиться, прямо сейчас, в этот самый момент. Марья Моревна падает на колени, волосы ее раскинуты вокруг, черные, будто сожженные.
Глава 27. Звук воспоминания
В Яичке говорят, что новорожденное дитя делает свой первый вдох через уши, второй через глаза, а третий через рот. Вот почему должно пройти какое-то время, прежде чем ребенок заплачет. Первый вдох для матери, второй для Бога, а третий вдох для отца. Вдох через рот самый радостный, и мы немедленно забываем, что когда-либо знали другие способы дышать. Когда ребенок в Яичке плачет, мать берет его, подсаживает на бедро, смеется и говорит: Поглядите-ка на моего медвежонка, опять ушами дышит! И ребенок перестает плакать, потому что ему нравится, когда его называют медвежонком.
Дочка Марьи и Кощея делает первый вдох ушами, как любое другое дитя. Вдыхает она со слабым свистящим звуком, таким высоким, что даже собаки не слышат.
Потом она начинает расти.
Это происходит так быстро, что даже комоды удивляются. Марья Моревна прикладывает дочку к груди, та берет сосок совершенно так же, как это делает любой младенец, и одним длинным глотком выпивает все молоко своего детства, после чего встает, семнадцати лет от роду, обнаженная, а ее черные волосы все еще липкие от крови матери.
Кощей Бессмертный улыбается так печально, что Марья кладет руку на сердце, будто пуля ужалила ее в это место.
– Но ты же была здесь счастлива? – спрашивает он нежно. – Ты была счастлива здесь со мной?
– Костя, почему ты такой грустный? – спрашивает Марья, она озадачена, но не огорчена. То, что дочка выросла так быстро – это странно и немного трагично, но все же не страннее, чем жар-птица. – Помоги мне назвать нашу девочку!
Кощей долго смотрит на дитя. Девочка делает второй вдох, глазами. Совсем беззвучно.
– У нее уже есть имя, волчица, любовь моя, мой страшный зверь. Она – моя Смерть. И я смиренно люблю ее, как положено отцу.
Смерть, их дочь, которая никогда не научится говорить, которой никогда не нужно будет говорить, протягивает кровавые руки с потеками белого и серебряного.
– В конце я всегда умираю, – шепчет он, и теперь ему страшно, руки его дрожат. – Всегда вот так вот. Никогда не бывает легко.
Железные ключи на стене истекают кровью, как по́том. Марья вытягивает руки и становится зеркалом для дочери, но она не знает, кого хочет поймать этими руками, знает, что хочет поймать кого угодно, лишь бы бросить якорь, соединиться, не чувствовать себя брошенной.